Вначале, конечно, были слезы, и ее письма, полные боли и полускрытых обвинений, но это полнейшее отчаяние, которое он разглядел сейчас, было намного сильнее и глубже. Во-первых, это не исходило от двадцатидвухлетней, это шло от взрослой женщины: и это покрывало его страшным позором, когда он думал, что именно он был причиной ее мук, ему было стыдно, потому что это всегда останется с ним.
Она вытерла нос бумажным носовым платком, который она вытащила из пачки.
– Все это бред, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу разобраться в этом.
Она взглянула на часы слишком быстро, чтобы увидеть время, и встала.
– Я, пожалуй, пойду, Марти.
– Свидание?
– Нет... – ответила она, прозрачная ложь, которую она и не делала попыток скрывать, – надо бы сходить, купить чего-нибудь. Всегда меня успокаирает. Ты ведь меня знаешь.
«Нет, – подумал он. – Я не знаю тебя. Если я когда-то знал, в чем я сомневаюсь, то это была другая ты, и, о, Боже, как же мне не хватает ее». Он остановил себя. С ней не надо было расставаться так, он знал это по опыту прошлых встреч. Этот цирк должен закончиться прохладно, на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в свою камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, я не думаю, что хорошо все объяснила. Это просто чудовищный бред.
Она не попрощалась, слезы полились снова. И он был уверен, что после разговора с юристами она боялась, что может сдаться в последний момент – из жалости, любви или отчаяния – и, уходя не оглядываясь, она отгоняла от себя эту возможность.
Расстроенный, он вернулся в камеру. Фивер спал. Он выдрал из журнала изображение вульвы и прилепил его слюной себе на лоб – его любимое развлечение. Оно глазело – третий глаз – над его сомкнутыми веками, таращась и таращась без надежды на сон.
– Штраусс?
В дверном проеме стоял Пристли, всматриваясь внутрь камеры. Позади него на стене каким-то остряком было нацарапано: «Если у тебя встал, стучи в дверь. Эта блядь сама придет». Это была знакомая хохма – он видел такие шутки, или им подобные, на многих стенах камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, объединение идей – врага и женщины – поразило его своей непристойностью.
– Штраусс?
– Да, сэр.
– Мистер Сомервиль хочет тебя видеть. Около трех пятнадцати. Я приду за тобой. Будь готов через десять минут.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– А вы не скажете мне зачем это, сэр?
– А хрен я-то знаю?
Сомервиль ждал в комнате допросов в три пятнадцать. Дело Марти лежало перед ним на столе. Рядом с ним лежал пухлый конверт без маркировок. Сам Сомервиль стоял перед зарешеченным окном и курил.
– Войдите, – сказал он. Приглашения сесть не последовало, он даже не отвернулся от окна.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервиль с шумом выпустил дым сквозь ноздри.
– Ну и что вы думаете, Штраусс? – сказал он.
– Простите, сэр?
– Я сказал: «Что вы думаете, а? Вообразите».
Ночью, перед тем как покинуть Вондсворт, он видел сон. Его ночная жизнь была не слишком богата за все годы его заключения. Влажные сны о Шармейн вскоре прекратились, как и его более экзотические полеты фантазии, словно его подсознание, полное сочувствия к его заключению, пыталось избавить его от мучительных снов о свободе.