Что общего между драматургами, пьесы которых представлены в данном сборнике, между комедией «Горе от ума», драмой «Гроза», комедией-шуткой «Смерть Тарелкина»? Пестро-красочная, раскидистая кисть Островского, казалось бы, не сочетаема ни с ядовито-жесткой прорисовкой Сухово-Кобылина, сатира которого вызывает уже «не смех, а содрогание», ни с лаконизмом глубокой живописи Грибоедова. А между тем тот факт, что трилогия («Свадьба Кречинского», «Дело» и «Смерть Тарелкина») и пьесы Островского предварены здесь комедией «Горе от ума», имеет свой резон, и связь между всеми этими произведениями — налицо. В ней, в этой связи, и заключено то главное, что является характернейшим для русского театра, что обособляет его на мировой сцене. Особенность эта уже определилась в комедии восемнадцатого века, остро выявилась в «Недоросле» (1782) Фонвизина. Называя «Недоросля» и «Горе от ума» «истинно общественными комедиями», Гоголь считал, что «подобного выражения… не принимала еще комедия ни у одного из народов», так как Фонвизин и Грибоедов не ограничились осмеянием какого-либо одного человеческого порока, но обличили общественный строй, «двигнулись общественной причиной, а не собственной, восстали не противу одного лица, но против множества злоупотреблений, против уклоненья всего общества от прямой дороги».
Для того чтобы огромная цель раскрытия существа русской действительности была достигнута, мало было изобразить картину этой действительности, нужно было фиксировать в ней психологический тип, а в нем черты, свойственные и всему человечеству.
Самодуры-деспоты; косные себялюбцы, ненавидящие все, что ведет к переменам; любители приятной жизни, погрязшие в безделии; недоросли разных калибров; раболепные лицемеры; дельцы-чиновники и их собратья из мелких и крупных мошенников, на фоне которых вырисовываются их антиподы — разумники, мечтатели и фанатики правды, бескорыстные, самоотверженные, — таковы характеры, явленные в русской общественной комедии. Впервые они обозначились в комедиях Фонвизина и Грибоедова, а затем варьировались в пьесах крупнейших русских драматургов девятнадцатого века, восставших «против уклонения всего общества от прямой дороги».
Огромность задачи определила и приемы. Так, характеры, начиная с «Горе от ума», разрабатывались отнюдь не всегда в комедийном плане — чаще приемами сложного соединения, дающего комедийно-трагическую светотень (на сатирической основе). Создав свою комедию во всей сложности ее поэтики, Грибоедов отвоевал для русской драматургии полную свободу от жанровых условностей и стеснений (какие были утверждены для мировой сцены театром классицистским), как бы предуказав: необязательность наличия острой интриги, ловкого разворота пружины действия, четкого финального разрешения и определительности амплуа. Условным, емким в глазах драматурга стало само жанровое обозначение, и Грибоедов зачастую называл «Горе от ума» — «драматической картиной» и даже «сценической поэмой», имея в виду допущение жанровых элементов, казалось бы, совершенно чуждых комедии, — тонкие соединения и сплавы стилей.
Читая или видя на сцене «Горе от ума», не приходится замирать, ожидая развязывания узлов так называемой интриги, так как с самого начала все известно про Софию и Молчалина. Но ничего не знает про них Чацкий; он психологически не воспринимает очевидной истины, и на постепенном постижении ее, от сцены к сцене, и утверждено движение пьесы, ее неизменная увлекательность. Сила пьесы — не в интриге, не в завлекающем интересе к ней, а в нарастании интеллектуального и общественного антагонизма между Чацким и окружающим. Обличение зиждется не на событиях, происходящих в доме Фамусова, а как бы на исследовании изнутри этого дома — всей русской действительности (Москвы-Руси). Недаром Д. И. Писарев удивлялся глубине и объему этого исследования, какие обнаруживались в комедии Грибоедова: «Грибоедов в своем анализе русской жизни дошел до той границы, дальше которой поэт не может идти…». Комические положения, разящая сатира в «Горе от ума» определены развитием сюжета от сцены к сцене и в то же время входят в самый состав изображения быта и истолкования характеров (причем некоторые из них даны лишь гротесковым наброском).
Исходя из характеристики Гоголя, мы не можем не задуматься над продолжением традиции истинно общественной комедии в русском театре девятнадцатого века и не увидать признаков этой традиции в пьесах Островского и Сухово-Кобылина.
В драмах и комедиях Островского, правда, сатира своеобразна; в ней нет ни яду, ни разящей остроты, и, несомненно, права критика, утверждавшая, что обличение «темного царства» (Добролюбов) России в этих пьесах происходит как бы само собой, путем изображения быта и столкновения психологий. Театр Островского являет и разоблачение действительности, и мечту, то есть положительную идею («подкладку», как любил выражаться Достоевский), без которой нет истинного обличения.
Что касается трилогии Сухово-Кобылина, то здесь сатира на российскую бюрократию столь открыто-яростна, что пьесы предстают перед нами как особо изостренное продолжение традиции истинно общественной комедии, о которой говорил Гоголь. И автору, разумеется, стоило неимоверных усилий увидеть каждую из пьес трилогии в печати и на сцене. Русская цензура была здесь почти так же неумолима, как в отношении «Горя от ума».
Пьесы Островского и Сухово-Кобылина писаны в той свободной манере относительно жанровых условностей, какую укоренил в русской драматургии Грибоедов.
Вряд ли возможно определить, почему «Таланты и поклонники», одна из грустнейших пьес русского репертуара, именуется комедией, а «Бесприданница» — драмой и почему, в таком случае, «Гроза» не названа трагедией. Ведь трагические ситуации Ларисы и Катерины совершенно различны по своей драматической сути. Драматическая картина дремуче-меркантильного быта, какую дал Островский в своей первой репертуарной пьесе «Свои люди — сочтемся!», казалось бы, противоречит самой основе комедийного жанра; здесь решительно не до смеху. Четко комедийными положениями отличаются, пожалуй, лишь комедия «Лес» и трилогия о Бальзаминове.
Между тем не одни эти комедии, но и перечисленные драмы Островского принадлежат истинно общественному, обличительному театру.
Свирепо «двигнувшись» против «множества злоупотреблений» и «уклонений» департаментской России, Сухово-Кобылин ломает малейшие преграды комедийного жанра уже в первой пьесе своей трилогии. Пьеса «Свадьба Кречинского», вопреки всем законам комедии, кончается едва ли не торжеством порока и трагической безысходностью добродетели. Из этой трагической ситуации (великодушия Лидочки) вырастает тема пьесы, которая служит продолжением первой. Эта пьеса («Дело»), впрочем, уже именуется драмой, и финал ее надрывно-трагичен. Между тем, завершив драму «Дело», автор резко меняет регистр, для того чтобы сделать заключительную часть трилогии — гротескно-буффонной, и называет «Смерть Тарелкина» — комедией-шуткой, хотя не сомневается в том, что она вызовет не смех, а «содрогание» зрительного зала.
Все пьесы, которые можно считать достоянием истинно общественного русского театра, восходят к высоким замыслам, обнимающим Россию в целом, ее судьбы и неправедные пути высших слоев русского общества, о которых и говорит Гоголь.
Соотношение комедии «Горе от ума» с замыслом, который сам автор именует «великолепным», имеющим «высшее значение», нельзя рассматривать лишь в качестве факта творческой биографии Грибоедова. Все дело лишь в доле тяготения художника к исходной теме «высшего значения». Для русской драматургии девятнадцатого века, принадлежащей к высокому роду общественной, — это тяготение является чрезвычайным, что и доказано комедией «Горе от ума», вместившей, по существу, основные философские, нравственные и политические проблемы века — всю русскую действительность.
Трилогия Сухово-Кобылина уже самой структурой своей, неразделимостью трех пьес (хотя и разноликих по стилю) говорит об обхвате, об обширности ведущей темы.
При обозрении полусотни «пьес жизни» вырисовывается тяготение Островского к объединению своих драм и комедий в циклы, или, как сам он выражался, «ряд» пьес, связанных даже и общим названием (письмо к Н. А. Некрасову 6 сентября 1857 г. о «ряде» с названием «Ночи на Волге»), Это тяготение — признак больших замыслов, объединяющих кажущуюся россыпь «пьес жизни» Островского.
Александр Блок назвал «Горе от ума» — «гениальнейшей русской драмой». Превосходная степень в устах Блока — редкость; он не расточал своего восхищения с безразличием восторженных; слова его весомы и значительны.
Итак, поэт двадцатого века считал, что комедия Грибоедова, написанная в первую четверть века девятнадцатого, — высшее, что было и есть в русской драматургии (вспомним при этом, что сам Блок был неравнодушен к театру и писал для сцены).
Гениальная, а тем более «гениальнейшая» — эпитеты, говорящие о всемирном значении пьесы и о бесконечности воздействия ее во времени, а потому нас смущает суждение Блока; оно расходится с привычным для нас сопричислением «Горя от ума» к произведениям русской классики, хотя и великим и совершенным по языку и стиху, но специфически русским и ограниченным своею эпохой. Не стала ли комедия Грибоедова в наше время чем-то вроде музея, иллюстрирующего историю русского общества после Отечественной войны 1812 года? И не пришло ли время сознаться, что удивительные по своей силе и емкости стихи «Горя от ума» воспринимаются нами, как свод крылатых словечек вроде: «Счастливые часов не соблюдают»; «ну как не порадеть родному человечку» и т. п.? И вдруг… «гениальнейшая», да еще и не комедия, а «драма»!..
Надо полагать, что в сознание Блока врезалось прежде всех других афоризмов Грибоедова заглавие: «Горе от ума», или, как было задумано — «Горе — уму». Ведь в формуле этой — разгадка ведущего художественного образа, вся идейная суть пьесы. И не ведет ли эта формула к древнему изречению о том, что «во многой мудрости — много печали», а также и к национальному источнику, к русским присловиям: «Сила — ума могила», «Сила ум ломит», и другим поговоркам в том же роде?.. А если обратиться к литературному предшествию темы «Горе — уму», то мы находим у Карамзина «Гимн глупцам» (1802) со следующими стихами:
Блок явно понимал формулу комедии Грибоедова именно в ключе трагедии русского умника, так остро и сильно продолженную в романах Достоевского. Иначе что же он имел в виду, говоря о поколениях, которым следует «глубже задуматься и проникнуть в источник… художественного волнения» Грибоедова, «переходившего так часто в безумную тревогу»?.
Итак, Чацкий — личность, мятущийся мыслитель, герой того времени, «немного повыше прочих» (Грибоедов), из тех молодых людей, чье сердце «не терпит немоты», а потому раскрывающий все сокровенно обдуманное даже и перед ничтожествами, «глупцами», как именует их Грибоедов (понимая здесь глупость в качестве немыслия, нежелания думать, осмыслять притом, что антагонисты-умники куда как хитры и деловиты). Потому не мыслящие и злы на Чацкого, потому его «никто простить не хочет», что мысль (а мысль сама по себе есть действие) является помехой спокойному процветанию. Госпожа Простакова говорила, что боится умников («Умниц-то ныне завелось много; их-то я и боюсь». — «Недоросль», д. III, явл. 8). Во времена Фонвизина Простаковы-Скотинины все же не имели покровительства в сфере власти. Создавалась иллюзия победы Правдиных и Стародумов. Однако уже к концу царствования Екатерины, испугавшейся призрака революции, Простаковы могли успокоиться и успокоить своих недорослей. Недаром Фамусов так восславил эту пору: «…Вот то-то, все вы гордецы!..» (д. II, явл. 2). Самое слово «умник» в декабристскую пору, к которой принадлежит комедия «Горе от ума», стало своего рода термином, определяющим протестующих вольнодумцев, — отщепенцев дворянского общества. Для Фамусова «умник» — синоним карбонария; он заявляет напрямик, что «умнику» не место в московском «свете» («Пускай себе разумником слывет…» — д. II, явл. 5). «Умники» были не в чести в «свете», и в мемуарах тех лет писали о нестерпимой запальчивости их громогласных речей.