Слишком сложно, туманно и к жизни неприложимо.
В Оптиной «Братьев Карамазовых» правильным правосл. сочинением» не признают, и старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия непохож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в каком Амвросий выражается. У от. Амвросия прежде всего строго церковная мистика и уже потом — прикладная мораль. У от. Зосимы (устами которого говорит сам Фед. Мих.!) — прежде всего мораль, «любовь» и т. д…, ну, а мистика очень слаба.
Не верьте ему, когда он хвалится, что знает монашество] он знает хорошо только свою проповедь любви — и больше ничего.
Он в Оптиной пробыл дня два-три всего!..
«Любовь» же (или проще и яснее доброту, милосердие, справедливость) надо проповедывать, ибо ее мало у людей, и она легко гаснет у них, но не должно пророчить ее воцарение на земле. Это психологически, реально невозможно, и теологически непозволительно, ибо давно осуждено церковью, как своего рода ересь (хилиазм, т. е. 1000-летнее царство Христа на земле, перед концом света). Смотри Богословие Макария, т. У, стр. 225, изд. 1853 г.
Аминь.
Очень рад, Василий Васильевич, что мой неудачный, черный портрет удовлетворил вас, — только, поверьте, «черт не так страшен, как его рисуют!»… Я вовсе (увы!) не «мрачен» на деле. Очень желал бы быть природно, естественно мрачнее; это выгодно в жизни; к несчастию, я лично не только весел, но даже и очень легкомыслен. А если в сочинениях моих много мрачного, то это уж не мой личный характер, а правда жизни самой, на которую ранние занятия анатомией, медициной, зоологией, ботаникой и т. д. приучили меня смотреть объективно, т. е. по возможности независимо от моего личного характера и личных обстоятельств. Так мне кажется, а впрочем себя судить трудно, и я могу ошибаться в понимании источников такой комбинации; сам веселый и даже нередко легкомысленный, по воззрениям пессимист (впрочем, «оптимистический», т. е. «слава Богу, что не хуже», «страдания полезны» и т. д.). В понимании источников могу ошибаться, но самый факт сочетания этого верен.
Так себя и рекомендую на случай личного знакомства.
Дальше и я буду вам отвечать вам по пунктам.
1) Вы женитесь! Дай Господь мир и любовь. Не знаю, какова ваша невеста, но расположившись к вам за ваше ко мне заочное и неожиданное сочувствие (вы догадываетесь, конечно, что я этим не избалован, как Толстой и Достоевский) и замечая и по статьям вашим, и по письмам, что вы человек, глубоко все чувствующий, молю Бога, чтобы Он подкрепил вас на этом, столь скользком в наше время пути! Главное для меня, самое главное, чтобы вы прежде невесты успели поставить ногу на венчальной коврик! Вы, конечно, знаете, что это значит?
Один 40-летний супруг, жену свою любивший неизменно и нежно в течение 20 лет, и вполне ею довольный, говаривал мне, однако, не раз: «Муж должен быть главою, но пусть хорошая жена вертит им так, как шея вертит голову. Кажется, будто голова сама вертится, а вертит ее шея; не надо, чтобы жена видимо командовала, это скверно». И я совершенно с ним согласен.
Мы давно уже привыкли к улыбочкам и шуточкам при чтении свадебного апостола, когда диакон возгласит: «А жена да боится мужа своего!» А шуточного или «несовременного» тут нет ничего. Хорошая жена должна хоть вид подчинения показывать, если у нее и нет настоящей боязни. Разумеется, и у апостола Павла тут дело идет не о том, чтобы у всякой жены ноги подкашивались от страха при взгляде на мужа, но о духовном страхе, о страхе согрешить не только изменой, но и всякими мелкими сопротивлениями и словесными оскорблениями, на которые так падко большинство женщин. (Особенно они стали падки до этого в 19-м веке, с тех пор, как их стали, к сожалению, реже за это бить!) Мужчина мужчины боится (всякий, хоть до известной степени); у мужчин слова не шутка, — во всех классах общества пощечина, кулак, топор, поединок, — все это помнится очень хорошо. Но нынешние женщины привыкли безнаказанно говорить мужьям, любовникам, братьям, знакомым, даже отцам или воспитателям такие вещи, за которые телесное наказание весьма еще слабое возмездие. Ибо боль от телесного наказания скоро проходит, а боль от некоторых слов бывает так глубока, что десятки лет дает себя, при случае, опять чувствовать. Я не верю даже, чтобы самый искренний христианин мог вполне забыть эти обиды; он может простить (и то после долгих молитв и размышлений духовного рода, иначе он пустой человек); может не мстить, даже с радостью заплатить добром; но боль и негодование при случайном воспоминании останутся навсегда! Дай Господи, чтобы ваша будущая супруга была в этом отношении одной из тех исключительных женщин, которых и мне посчастливилось изредка встречать. Встречал, но мало, а больше несносны! Трудная вещь брак! Труднее монашества, уже потому, что монашество прямо имеет в виду тернии, а на этих терниях все-таки расцветают, хоть и не розы, ну, а мелкие и весьма иногда милые и душистые цветы неожиданных утешений; брак же с привлекательной девушкой, разумеется, в первое время похож на венок из роз и жасминов, но тем ужаснее колют шипы его!
Смолоду я сам был пламенный защитник женщин, но к 1/2 жизни я жестоко разочаровался в них и перешел на сторону мужчин. Недавно мне случилось присутствовать при беседе одной дамы с молодой, но очень умной служанкой, весьма при этом доброй и религиозной. Дама начала бранить мужчин, а молодая служанка (сама замужняя) возразила ей на это: «Однако, правду сказать, и у нашей сестры много подлости есть!» Я ее чуть не обнял за это!
Конечно, все, что я пишу, — не совсем, «свадебно» и празднично, и я прошу вас простить мне этот, «cri de l'ame». Насмотрелся, особенно в России (на Востоке женщины посдержаннее), и не скажу — теперь, а даже с ранних лет!
Прошу вас, какова бы ни была ваша невеста, — станьте первый на коврик… Если она кроткая, ей это понравится, если вспыльчивая, тем нужнее это. У меня прошлого года была напечатана в «Гражд.» статья «Добрые вести», в 4-х главах, о современном, весьма сильном религиозном движении в среде русской образованной молодежи (идут в священники, в монахи, ездят к старцам, советуются с духовниками, решаются даже поститься; Достоевским, слава Богу, уже не удовлетворяются, а хотят настоящего православия, «мрачновеселого», — так сказать, сложного для ума, глубокого и простого для сердца и т. д.). Трех первых глав у меня нет, а есть одна IV; в ней говорится о религиозности женщин, о семье, о монастырях, которые посещать нужно, и т. д. Позвольте мне предложить эту главу невесте вашей, как свадебный подарок. Кто знает, — может, и пригодится. А пока пришлите мне, пожалуйста, и вашу фотографию, и фотографию невесты. Хочется вообразить и никак не могу.
Теперь — 2). Вы пишете, что подозреваете и Страхова, и Соловьева в, зависти» Избави Боже вас это думать, особенно про Влад. Соловьева. В Соловьева, как в человека, я влюблен (хотя ужасно недоволен им за его наверно лживый переход на сторону прогрессистов и Европы). И он, — я имею этому доказательства, — меня очень любит лично; у нас были особого рода условия для личного сближения, между прочим, мое короткое знакомство с человеком, к которому он давно привязан. Я не могу сверх того вообразить даже, чтобы человек, который во всех отношениях выше меня, стал бы мне завидовать! В чем же? Помилуйте! Не в успехе ли?! Я, конечно, с другой стороны не могу не считать себя правее его в моих воззрениях на веру, жизнь России и т. д. Иначе, зачем бы я писал (не видя, вдобавок, даже и тени справедливости к себе со стороны серьезной критики)? Но ведь правильность и правда взгляда не значит еще превосходство таланта и познаний? Эти последние на его стороне, бесспорно. Чему же завидовать: дарований и знания у меня меньше(разве он этого не знает?), годов гораздо больше, т. е. силы и охоты к борьбе гораздо меньше, а успеха, популярности, даже простой известности — очень мало. А не писал он обо мне (т. е. он не раз и с большой похвалой упоминал обо мне, но всегда мимоходом, а не специально) по двум главным причинам: во-первых, по разным случайностям (fatum!) вроде хоть вашей же (начали статью и бросили, женитьба, экзамены и т. д. Разве не fatum?), а во-вторых, именно потому не решался писать, что лично очень любит меня, а между тем сам признавался, что мягко писать против большинства моих идей ему трудно; начал прошлого года специальную статью, но бросил, побоялся оскорбить человека, резко разбирая писателя. Я сказал ему, что только пусть не слишком злится (как на других), а пусть пишет так, как думает и как говорит мне же на словах, при свиданиях.
Недавно я получил от него письмо, где он сообщает, что скоро появится (вероятно, в «Русск. Мысли») статья «Идейный консерватизм», где главная речь будет обо мне… Интересно! Ожидаю и одобрений, и порицаний самых резких (за ненависть к Европе, за излишество эстетики во взгляде на жизнь, за неподвижность в старом православии и т. д.).
Очень бы интересно и вашу статью прочесть. Не пришлете ли вы мне ее в рукописи, как есть? Это было бы мне большим утешением в моем одиночестве. Вы (да еще двое-трое молодых людей) понимаете меня именно так, как я желал всегда быть понятым.
Как вам кажется, — я думаю, это для меня-то не шутка!.. И можно позаботиться даже и за два дня до свадьбы упаковать и прислать рукопись. Почерк ваш я разбираю хорошо. Да коли хвалите, так уж тщеславие научит догадаться!
3) Брату вашему книги мои пошлю, как только получу из Москвы несколько экземпляров.
4) Вы желаете, чтобы я вам побольше написал о Страхове. Простите, не хочется] Я всегда имел к нему какое-то «физиологическое» отвращение; и очень может быть, что и у него ко мне такое же чувство. Но разница в том, что я всегда старался быть к нему справедливым (т. е. к сочинениям его) и пользовался всяким поводом, чтобы помянуть его добром в печати: советовал молодым людям читать его, дарил им даже его книги, а он ото всего подобного по отношению ко мне всегда уклонялся, и примеров этой его недобросовестности я могу при свидании (о котором мечтаю!) рассказать вам много. Но и в нем зависти собственно ничуть не подозреваю. Хотя его-то с его тягучестью и неясностью идеалов, я уже никак не намерен считать выше себя (подобно тому, т. е., как считаю Владимира Соловьева, несмотря на его заблуждения и прогрессивное иезуитство), ибо доказателен ли я или нет, не знаю, но знаю, что всякий умный человек поймет, чего я хочу, а из Страхова никто ничего положительного не извлечет, у него все только тонкая и верная критика, да разные «уклонения», «умалчивания», «нерешительность» и «притворство». Но ведь из того, что я считаю его по всем пунктам (за исключением двух: систематической учености и умения философски излагать) ниже себя, не следует, что и он в этом со мной согласен. Я думаю, наоборот, он себя считает гораздо выше: иначе он писал бы обо мне давно. У него есть три кумира: Аполл. Григорьев, Данилевский и Лев Толстой. Об них он писал давно, много и настойчиво, о двух первых даже он один, и писал постоянно и весьма мужественно. И даже нельзя сказать, что он критиковал их: он только излагал и прославлял их. Их он считает выше себя и честно исполняет против них свой литературный долг. И в этом он даже может служить примером другим. Владимир Соловьев правду говорит, что характер его очень непонятный и сложный: и добросовестен, и фальшив и т. д. Я думаю так: он писал бы обо мне много в двух случаях: или если бы он сам, независимо от других, ценил меня высоко, или если бы и не ценил, видел, что у других, у многих я имею успех и что с влиянием моим необходимо считаться (как считаемся мы с «либералами»). Но ни того, ни другого нет. Значит, и ему завидовать нечему… Дурак будет тот, кто в литературе мне позавидует, а он не дурак.
Моя литературная судьба есть удивительная школа терпения — и только! Завидовать нечему! А поучиться некоторому неозлоблению, думаю, можно. В отношении Страхова ко мне прежде всего есть что-то загадочное, так думает и Владимир Соловьев. Объяснить очень трудно. Все объяснения не подходят.