Затем он наскоро позавтракал. В обычное время это было немалой радостью, - в последние довоенные годы, пожалуй, одной из главных радостей жизни: он любил тонкий стол, старые вина. Теперь, помимо того что еда стала гораздо менее обильной и вкусной, для нее почти не было времени, и при спешке она никакого удовольствия не доставляла. Утешением были крепкие напитки и сюры, - сигара странным образом и возбуждала его, и успокаивала в тяжелые минуты.
После завтрака начались дела, которые необходимо было проделывать не ввиду их прямого назначения, а по соображениям посторонним и чрезвычайно важным. Выкурив сигару, допив кофе и рюмку ликера (все это было ему запрещено врачами), он отправился в парламент и там, сияя улыбкой, посидел с полчаса. В парламенте теперь почти никогда почти ничего важного не происходило, а то, что говорилось, он не раз читал в статьях газет, составленных гораздо лучше, чем речи. Большой человек делал вид, будто очень внимательно слушает и придает речам громадное значение. Этим свидетельствовалось уважение к национальным учреждениям: его всегда подозревали в недостаточном к ним уважении и в увлечении диктаторской властью. Сияющая улыбка большого человека успокаивала парламент, а через него и через газеты всю страну. Посидев сколько было необходимо, он выждал удобную минуту (один оратор кончил, другой еще не начинал), взглянул на часы, изобразил на лице крайнее огорчение: что ж делать, надо уезжать, - и вышел.
Несколько влиятельных членов парламента вышли за ним для частного разговора. Одному он уделил две минуты, другому три, третьему пять, в зависимости от важности вопроса и от значительности собеседника. В этих частных разговорах, которые в печать не попадали, он нередко сообщал то, чего публично сказать не мог. Но очень многого, разумеется, не сообщал и в частных беседах. Таким образом, в любой момент положение вещей имело три изображения: то, которое предназначалось для всех; то, которое могло быть показано десятку важных и не болтливых людей; то, которое было известно, пожалуй, ему одному. И за этими тремя изображениями скрывалось настоящее положение вещей, никому решительно в мире не известное.
Наиболее влиятельный из вышедших за ним членов парламента, тот, который имел неписаное право на пять или даже на десять минут частного разговора, настойчиво, с тревожным видом сказал большому человеку, что следовало бы усилить воздушную бомбардировку главных городов и особенно столицы врага: это вызвало бы моральное удовлетворение у страны, так страдающей от бомбардировок. Улыбка на лице большого человека засияла еще более радостно: ответ нашелся у него немедленно. Несмотря на быстроту своих умственных реакций и на природное остроумие, он обычно придумывал остроумные слова дома. Но на этот раз отточенное словечко всплыло в его уме немедленно в совершенно готовой форме. Он взял за пуговицу влиятельного члена парламента, зная, что с его стороны фамильярность не может не быть приятна.
- Я понимаю, - сказал он сокрушенно, - ах, как я понимаю ваше настроение! Мы бомбардируем - пока! - только пункты, имеющие военное значение. Но ведь для всех нас было бы таким удовольствием побомбардировать их просто, - просто для того, чтобы они на себе испытали прелесть этого... Ах, какое бы это было удовольствие! - повторил он, вздыхая, помолчал несколько секунд и вдруг, выпустив пуговицу собеседника, бросил свой экспромт: - Однако business before pleasure{9}.
По улыбке, расцветшей на лице члена парламента, он почувствовал, что его словцо будет иметь бешеный успех: сначала здесь, потом в газетах, потом во всем мире. Это доставило ему радость: такие шутки очень нужны и для победы; поездка в парламент оказалась на редкость удачной. Он уехал домой, надел мундир и отправился на придворную церемонию. Там тоже нужно было побывать, по другим, а в сущности по тем же, причинам.
Прежде он любил эти церемонии, как любил все пышное в жизни. В последние годы они немного его утомляли; мундир но нем сидел уже далеко не так, как когда-то гусарский, да и церемонии изменились. Сами по себе они, впрочем, оставались прежними, но теперь, уже лет двадцать, в них принимали участие люди, вышедшие из низов. В большинстве это были очень достойные люди, и он нисколько их не презирал: напротив, многих, как людей, уважал Гораздо больше, чем «своих», - поскольку вообще по-настоящему уважал кого бы то ни было. Однако большой человек никогда не забывал, что принадлежит к одной из знатнейших семей страны. Они были они, а он - он. В общении со «своими» он испытывал сходное чувство, но исходившее из сравнительной оценки заслуг и дарований. Честолюбие, после любви к стране, было в нормальное время самым сильным из его чувств. Теперь самым сильным была ненависть.
Много вышедших из низов людей было и в этот день на придворной церемонии. Они носили мундиры и шпаги ничем не хуже других (некоторые были гораздо представительнее, чем многие «свои»), - носили их с заметным наслаждением. Это его забавляло, но церемонии вредило. И еще раз с новой силой он почувствовал, что, как бы дальше ни шла война, их время, время «своих» кончено: страна будет, великая страна, да не та.
Вернувшись к себе, он получил эту страшную, только что расшифрованную телеграмму. Большой человек сидел, опустив голову на руки, минут пять думая о последствиях нового события и о том, как по возможности смягчить от него впечатление. «Надо же было, чтобы оно пришло перед самой речью!..» Речь уже была им написана. Он провел за ее составлением, отделкой и чистой почти всю предыдущую ночь. Эта речь была превосходна: в ней было, помимо всего прочего, несколько фраз, каждую из которых должна была подхватить печать; иные могли перейти и в историю. Фразы эти доставляли ему и чисто литературное наслаждение. Теперь кое-что надо было изменить, кое-что добавить, и писать уже не было больше времени.
Сердце у него сильно стучало. Оно, как и легкие, пошаливало уже давно. (Знаменитый врач, следивший за его здоровьем, со вздохом думал, что этот грузный человек производит ложное впечатление атлета.) «Да, вот это и надо изменить...» Он взял отлично отпечатанный текст речи и сделал отметки карандашом. Взглянул на часы: оставалось лишь несколько минут. Он тяжело, с хрипом, откашлялся. «Что же будет, если меня не станет? Не они же...» Он знал, что теперь нужен стране, что совершенно необходим ей, что заменить его некем. Ему было не менее ясно, что исход войны решит и его историческую репутацию: если война кончится плохо, то во всем обвинят его. Теперь решалось, быть ли ему проклинаемым всеми неудачником или величайшим государственным человеком. Об этом он часто с горечью думал в бессонные ночи. Но сейчас эта мысль его почти не занимала: сейчас он думал только о стране.
Большой человек почти не сомневался в конечной победе. Но он отлично знал, что твердых логических оснований для такой уверенности нет: правда, советники и эксперты приводили такие основания, делали выкладки, собирали доказательства. Он изучал все это с величайшим вниманием, но знал, что на все эти доводы и доказательства можно ответить другими доводами и доказательствами в пользу врагов. У него был громадный опыт: в воюющей Европе он был единственным человеком, стоявшим на верхах власти и в прошлую войну. Тогда тоже самыми авторитетными людьми делались точнейшие выкладки, позднее вызывавшие лишь смущение и смех. Теперь положение, особенно после этого известия, было неизмеримо хуже. Его почти уверенность происходила преимущественно оттого, что в стране прецедентов он привык мыслить прецедентами, а прецедента катастрофы в ее истории не было. Кроме того, он просто не мог себе представить ни жизнь своей страны, ни свою собственную жизнь в случае проигрыша войны: жить в этом случае было и незачем, и не нужно, и даже невозможно. «Да, сейчас надо поддержать дух! Это главное!» - подумал он. Собрав листы речи, он на столе увидел газету, а на ней фальшиво-олимпийскую физиономию похожего на Шарло человека с усиками. Вдруг душившая его страшная ненависть прилила у него к голове. «Вот в чем наша сила! Вот в чем спасение в этой чертовой лотерее!» - сказал ой себе, вставая. Теперь он был совершенно уверен, что скажет нужные слова и скажет их как следует.
В этот день вечером несколько сот миллионов людей, слушавших большого человека, говорили, что он превзошел сам себя. За его речью прошло сравнительно незаметно то катастрофическое событие, о котором сам же он вскользь сообщил. Никогда еще его фразы не были так сжаты, так динамичны и, главное, не бросались в мировые пространства с такой необычайной силой. Люди же, только читавшие речь, слушали эти отзывы не без недоумения, хотя отдавали должное ее достоинствам. «В ней, собственно, ничего нового нет», - нерешительно говорили они. Сам же большой человек ночью думал, что главным преимуществом его речи было именно отсутствие нового: он лишь как следует сказал то, что думал или, по крайней мере, чувствовал каждый его соотечественник.
Инженер укладывал микрофон. Он ничего не говорил, потому что ему говорить было не с кем. Кроме того, он был потрясен. Кроме того, он немного стыдился того, что потрясен. В начале речи он даже боролся мысленно с оратором. «Я не должен поддаваться чарам красноречия»... Разумеется, он говорит превосходно. Но я знал, что он замечательный оратор. Его доводы?..» Инженер вслушивался в речь, пытаясь ответить на доводы большого человека. Однако отвечать, в сущности, было нечего и не на что. Потом он почувствовал, что речь его захлестывает: он начал дышать вместе с оратором. Затем в нем стала подниматься ненависть: ненависть к тем людям, о которых говорил большой человек. Вскользь проскользнула мысль, что он отдал только половину своих сбережений на военный заем: «Надо было подписаться на большую сумму, я это сделаю завтра же!» А когда оратор заговорил о человеке с усиками, инженер почувствовал, что у него кровь приливает к голове. Он еще успел подумать, что они с женой были не правы: он не должен ждать призыва своего года, надо записаться сейчас, немедленно, не откладывая. «Завод работает на оборону, но это ничего не значит!..» Больше он ничего не думал, но зубы у него стискивались все крепче.
Близкие и неблизкие сотрудники большого человека с нетерпением поглядывали на инженера, очевидно, желая, чтобы он ушел возможно скорее: они хотели обменяться впечатлениями. Они тоже были взволнованы. Однако, быть может, во всей стране наименее взволнованы были именно они, У них подход к таким речам был профессиональный и спортивный. Когда инженер ушел, один из слушателей обратил внимание на то место речи, где, по его мнению, был запутанный и хитрый намек. Оказалось, однако, что другие именно в этой фразе оратор никакого намека не усмотрели: намеки были в других фразах - каждый указывал свою. Они не чувствовали ни любви к большому человеку, ни ненависти к врагу. Они были единственной компетентной публикой на матче бокса. Только что закончился новый раунд, - они сходились на том, что это была замечательная речь, быть может, лучшая из всех когда-либо произнесенных большим человеком. «Как хотите, ... человек необыкновенный!» - сказал один из служащих, в увлечении называя оратора по имени. «Как хотите» было ненужно: все совершенно с этим соглашались. «Во всяком случае, Адольфу эта речь очень не понравится!»
В эту минуту завыли сирены.
К ним все давно привыкли. На них даже перестали обращать внимание. Не чувствовалось только полной естественности в том, что и как говорилось о воздушных налетах. Так, просвещенный любитель музыки, бывавший у инженера на обедах в первую пятницу месяца, сказал, что в вое сирен есть нечто пронзительно-музыкальное, «ну вот вроде Rondo-Finale в Шенберговом Streichquartett D-moll...» Однако гости этого сравнения не оценили и слушали довольно мрачно, так как все немецкое, хотя бы неарийского происхождения, вызывало у них теперь раздражение. Вероятность смерти от воздушного налета била невелика, ее сравнивали со смертностью от автомобильных катастроф. Но не очень далеко от поверхности сознания у всех, особенно вначале, шевелилась мысль: «Может быть, сегодня? Ведь будут же какие-то десятки или сотни убитых!..» Потом люди стали проще. Инженер и его жена тотчас после обеда уходили на станцию подземной дороги. Там у них были номерованные койки, их уже знали и с соседями установились приятные отношения. Как-то само собой выходило, что соседями в большинстве оказывались люди приблизительно одинакового социального положения. Каждый приносил что мог: чай в термосе, печенье, бутерброды, производился раздел на началах обмена, а то дамы и прямо уславливались, кто что принесет. Часов до девяти или до десяти пели веселые песни - впрочем, не очень весело, - читали, играли в карты. Один из соседей по койке, старый холостяк и балагур, громче, чем нужно, кричал, что никогда в жизни не жил так приятно: каждый вечер милое общество. Все очень смеялись, тоже больше чем нужно. Все же была и в самом деле хорошая минута: «all clear»{10}, веселая давка при выходе; теперь торопливость не свидетельствовала о страхе - первый глоток свежего воздуха.
В историческом доме началось то движение, которое бывает в банках или в больших магазинах в момент окончания работ. Наблюдательный человек мог бы, вероятно, заметить, что это все же не совсем такое движение. «Очевидно, речь привела Адольфа в бешенство!» - пошутил один служащий. «Так как столь быстро Адольф распорядиться не мог, то, очевидно, при своем гении он предвидел содержание речи заранее», - пошутил другой. «Господа, я решительно протестую: это против правил, чтобы они летали до наступления темноты», - пошутил третий. «Темнота уже наступила. Но действительно они сегодня раньше расписания, - пошутил рыжий секретарь и обратился к растерянно стоявшему в коридоре инженеру: - Разумеется, вы можете спуститься с нами в наше убежище... Я, вероятно, тоже туда пойду: не успею дойти до...» Он назвал одну из наиболее аристократических гостиниц. Секретарь взял из шкафа несессер, где у него были siren suit{11}, шахматы, туалетные принадлежности. Съестных припасов он с собой не брал: в убежище этой гостиницы всю ночь был открыт прекрасный бар. Там проводили ночь очень видные, в большинстве титулованные, лица: среди них была даже одна иностранная коронованная особа. «Я, право, не знаю, тороплюсь к жене, - нерешительно ответил инженер и покраснел: - Как глупо!..» Секретарь улыбнулся, слегка развел руками и пошел дальше. «Быть может, поспею, если, на счастье, попадется автомобиль?..» Очень не хотелось, чтобы жена осталась одна, быть может, на всю ночь. Он все же спустился, заглянул в убежище в надежде, что там увидит большого человека, но его там не было. Спросить, где он ночует, было невозможно: как сообщали газеты, это составляло военную тайну. Инженер немного поколебался и вышел. «Даром потерял несколько минут, надо было уйти тотчас...»
Вечер был апокалипсический. В историческом здании еще не успели зажечь лампы. Не былоo видно ни единого огонька и на улице. В том небольшом пространстве, где вокруг себя что-то мог разглядеть человек, быстро передвигались тени: люди старались идти возможно скорее, но все же так, чтобы это не было похоже на бег. Сирены все еще выли, надрывая душу. По мостовой скользнул и исчез слабый синеватый свет: пронесся автомобиль, вероятно, служебный. Инженер, не вполне справляясь с дыханием из-за волнения и быстрого хода, подумал, что до той станции подземной дороги пешком идти не меньше получаса. Он хотел было вернуться, - но, пожалуй, теперь уже не пустят. «Не вызывать же из убежища этого секретаря? Да я и фамилии его не знаю...» Вспомнил, что тут поблизости есть убежище, довольно поместительное, хотя плохое: он раз провел там вечер; воздух был очень тяжелый, койки скверные. «Она беспокоиться не будет: мы условились, что если мы не вместе, то каждый спускается в ближайшее убежище... До этого, пожалуй, дойти еще можно...»
Сирены оборвались на невыразимо тоскливой ноте. Инженер услышал еще далекий, еще очень слабый шум несущихся аэропланов. Через минуту загремели зенитные орудия. Небо прорезали прожекторы. Ему показалось, что наверху, на огромной высоте, засветились круглые огоньки. «Или это прожекторы отсвечиваются на них? А может быть, они летят так высоко, что не гасят огня? Это уже бывало...» Под огоньками рвались полукруглые дымки снарядов. «Господи! Вот хотя бы этот первый был сбит», - с мольбой подумал инженер, на бегу вглядываясь в первый круглый огонек, несшийся с быстротой, дикой для человеческого взгляда. Вдруг, как будто еще далеко, раздался взрыв, «Надо добежать! До того убежища близко», - задыхаясь, подумал инженер. Снова раздался взрыв, за ним третий, четвертый, они становились все сильнее. Полукруги дымков поднимались все выше. «Слава Богу! Еще выше! Вот туда!.." Он бежал теперь так быстро, как не бегал с школьных времен. В темноте нелегко было разобраться, но он знал эту часть города отлично: до убежища осталось минуты две. Однако первый огонек уже был почти вертикально над ним. Взрыв загремел совеем близко, как будто перед самым его носом. Он почувствовал сильный толчок и рал на мостовую. Страшный взрыв повторился и перешел в дикий, все нарастающий, долгий грохот. Инженер опустил лицо, прижавшись бортом шляпы к тротуару, и на мгновение заткнул уши. Боли он не чувствовал и через полминуты понял, что не ранен, что его просто сбило с ног сотрясением воздуха. Он поднял голову. Шагах в ста от него рухнуло большое здание. Над ним поднимался высокий столб дыма с зеленоватым пламенем. Туда бежали люди. Пронеслись санитарные автомобили. Инженер встал, расправил борт шляпы, сам изумился тому, что делает, и, шатаясь, побежал дальше. Взрывы теперь слышались уже далеко. Инженер добежал до угла. При свете пожара теперь все было видно. На месте, где было убежище, тоже стоял высокий дымовой столб с зелеными огненными просветами« «В самое убежище угодил! Должно быть, все погибли!» - сказал около него задыхающийся голос.
Одна из газет дня через два с некоторым смущением объяснила, что этот печальный случай ничего не доказывает. Исключение только подтверждает правило, по которому люди, спустившиеся в убежище, рискуют неизмеримо меньше, чем те, что сидят дома или ходят по улицам. Читая это через два дня, инженер с этим соглашался. Он думал, что этот инцидент можно будет для иллюстрации изложить в его философской книге: собственно, инцидент вполне , подтверждает его теорию, хотя на первый взгляд может казаться, что он ей противоречит. Но в ту минуту, стоя перед страшным местом, которое прежде называлось убежищем, инженер менее всего думал о философии.
На углу показался большой открытый автомобиль. Кто-то выскочил из него и быстрой переваливающейся походкой направился к месту катастрофы. Инженер с изумлением узнал большого человека. Его мгновенно узнали все. По толпе пронесся тихий восторженный гул.
Большой человек обыкновенно не выезжал в часы налетов. Населению предлагалось укрываться в убежища - он подавал пример порядка и дисциплины. В своем убежище и работал порою до утра. Но на этот раз, в том возбуждении, в котором он находился после речи, ему показалось, что его поездка в открытом автомобиле по улицам столицы могла бы произвести хорошее впечатление, Он велел подать машину. Кто-то из приближенных сказал ему, что он не имеет права подвергать свою жизнь опасности. Но именно по тому, как это было сказано, и по выражению лица говорившего большой человек понял, что угадал настроение верно.