— Кажется, совсем... Я пошутил, конечно: ему от тебя ничего, кроме свидетельства, не нужно. За этого господина можно поручиться.
Мистер Джонсон действительно сказал: «Надеюсь, вы меня поняли: я с ней исполню лишь простую формальность». Он все время морщился во время их разговора. Макс медленно закрыл глаза, подчеркивая, что не может и не хочет вмешиваться в чужие интимные дела. Однако он не удержался от того, чтобы не подразнить клиента: почему-то его раздражал этот молодой красивый человек, похожий на Роберта Тейлора.
— Она совсем простая, необразованная девушка, но честная, сэр, — сказал Макс тоном простодушного старика. Он был по природе комедиант и постоянно менял роли без всякой видимой причины. — Обидеть ее большой грех, и цена, могу вас уверить, не слишком высокая, сэр.
— Хорошо, хорошо, — сказал мистер Джонсон, краснея. Он очень легко краснел. — Значит, завтра у входа в десять часов вечера.
В этот день в доме фабриканта был небольшой обед, на восемь человек друзей, без смокингов, но с шампанским. Была тихая уютная скука — не та, что именно своей чрезмерностью вызывает у гостей радостное раздражение, а вполне выносимая достойная скука, при которой гости не переглядываются в злобном восторге, а скрывают зевоту, стараются поддерживать разговор, выйдя же из дому, благодушно говорят: «Нет, они все-таки очень милые люди».
Хозяина дома шутливо называли «сэр Эдмунд». Он не был ни баронетом, ни knight'oм, но в 1945 году, незадолго до выборов, пожертвовал немалую сумму на избирательную кампанию консервативной партии; были негласные разговоры и могли быть разумные надежды. Однако к власти неожиданно пришли социалисты. После этой неудачи прозвище ему дали с иронией недоброжелатели. Тем не менее и недоброжелателям было ясно, что по взглядам, по привычкам, по связям, по наружности нельзя было бы на заказ изготовить лучшего сэра Эдмунда. У него и вид был такой, точно он сейчас вынет табакерку с портретом какого-либо короля и угостит собеседника табаком. Вдобавок фамилия его была Грей, и это тоже очень подходило к дворянству, хотя он не имел ничего общего ни с казненной королевой XVI столетия, ни с государственными людьми этого имени.
Близкие друзья знали, что забавная формальность назначена на этот вечер. Говорить на эту тему, разумеется, не приходилось, но она создавала шутливое настроение. Вдобавок, всех веселило, что дочь Грея выходит замуж за социалиста. А так как шутить за обедом было необходимо, то шутили преимущественно о действиях правительства. Джонсона саркастически спрашивали, совершенно ли он уверен в том, что мистер Шинуэлл и мистер Стрэчи умнее Черчилля. Хозяин дома ворчал, что они все окончат дни в убежище для неимущих. Был за обедом очень важный по своему имени и богатству гость. Он тоже принадлежал к числу друзей, хотя и не самых близких. Говорили с ним все-таки не совсем так, как с другими. Он принимал это как должное или, вернее, так к этому привык, что этого не замечал. Как должное это принимали и другие.
О еде разговаривали немного меньше обычного: надоело каждый день слушать, как трудно все доставать. Вдобавок подавали индейку, — правда, из-за недостаточного количества искусно нарезанную на ломтики поджаренного хлеба; вина были прекрасные, сервировка, фарфор, серебро не оставляли желать ничего лучшего, как если бы не было войн и социальных перемен, как если бы Англией и теперь правил какой-нибудь маркиз Солсбери или другой из самых лучших лордов XIX века. Два гостя несколько щеголяли тем, что на них были перелицованные костюмы, с боковыми карманами с правой стороны; вид их точно говорил: «Да, да, мы из-за этих господ в правительстве верно окончим дни в убежище для неимущих, но мы это переносим благодушно и весело, как полагается английским джентльменам...»
Джонсон приехал на обед как будто в самом лучшем настроении духа. Невеста, уже хорошо его знавшая, поглядывала на него с тревогой. Она знала, как его тяготит назначенная на этот вечер формальность, и его веселье показалось ей неестественным. Действительно, через полчаса у него настроение переменилось. Ему показалось, что Кэтрин говорит одну банальность за другой, что она почтительнее, чем нужно, обращается к старому лорду и слишком долго смеялась после какого-то его шутливого замечания. Лицо у него чуть дернулось. Она знала, что это у него изредка бывает, и испуганно на него взглянула. Он заметил ее взгляд, но сделал вид, будто не заметил. Вид, тон, шутки гостей очень его раздражали. Он думал, что теперь уже легко заказать себе новый костюм, а если и ходишь в старом, то в этом решительно никакой заслуги нет, и что в мире теперь есть бесконечное число людей, которые никак не могут умиляться над страданиями и лишениями англичан. Сначала он тоже отшучивался и иронически советовал гостям возложить надежды на сэра Освальда Мосли, но сам думал, что отшучивается неостроумно, что, вероятно, то же самое говорят, оказавшись в обществе консерваторов, и Эттли, и Бевин, и все вообще социалисты: его отшучивание уже было почти так же респектабельно, как их насмешки над социализмом. Для серьезного политического спора эти люди слишком ничтожны. Старый лорд сказал что-то неодобрительное о новой молодежи, Хотя Джонсон, по существу, был с ним в этом согласен или именно потому, что он с ним был согласен, он чуть не наговорил старику дерзостей: не наговорил потому, что сказать дерзость этому гостю в доме Греев было бы так же невозможно, как, например, плюнуть на ковер или швырнуть тарелкой в лакея. Он сказал себе, что этот гость просто забавная принадлежность обихода, столь же ненужная теперь, как гусиные перья или песок для засыпания чернил: сердиться на него так же нелепо, как сердиться на муху. За кофе все заявили, что давно так не обедали, Кэтрин это отрицала и говорила, что, верно, все остались голодны, а он мрачно думал, что за два часа не услышал (и не сказал) ни одного хоть сколько-нибудь не банального слова и что впереди ему предстоят тысячи таких обедов. Думал также, что у госпожи де Сталь в Коппе запрещалось говорить о еде и делах. Вставая из-за стола, Кэтрин робко ему улыбнулась. Он ответил улыбкой, которую неудачно пытался сделать нежной, в сотый раз себе сказал, что, кажется, не влюблен в нее, и тут же выругал себя идиотом и негодяем; во-первых, надо знать не «кажется», а наверное; во-вторых же, если не влюблен, то не делай вид, что влюблен, и не женись.
Он вышел из очень небогатой семьи и в детстве даже знал нужду, хотя и не очень тяжелую. Позднее материальное положение его родителей улучшилось; он получил образование в хорошей школе и в Оксфордском университете. Студенческое время было лучшим в его жизни: выбор факультета сделан, о другом можно пока не думать, все временно и вполне определенно. Надо было блестяще сдавать экзамены, и он сдавал их одним из первых, так как обладал хорошей памятью и занимался добросовестно. Надо было приобрести имя среди товарищей, и он стал душой кружка. Его не очень любили за высокомерие и некоторые странности, говорили, что он начинен честолюбием, как бомба взрывчатыми веществами, но связывали с ним немалые надежды и считали будущей знаменитостью, хотя и не знали, в какой именно области. Спортом он занимался только в первый год, с немалым успехом, получил почетное место в какой-то команде — и бросил спорт. Большую часть времени он проводил в библиотеке, где читал преимущественно книги, даже понаслышке неизвестные большинству его товарищей. По взглядам он был социалистом, принадлежал к левому крылу рабочей партии и голосовал за резолюцию, по которой студенты заранее отказывались участвовать в войне, тогда еще маловероятной.
Разумеется, он, как и все, забыл об этой резолюции в тот самый день, когда война началась. Жизнь в казарме была ему противна грязью и обществом простых, невежественных людей, тех самых, которых он в теории так любил. В военной школе было тоже грязновато и, пожалуй, еще более скучно. Он вел себя образцово, как и на фронте по выходе из школы. Цель там была еще более определенная: во всяком случае, исполнить свой долг и, если можно, сохранить жизнь. Он был два раза ранен, считался превосходным офицером и получил соответственные чины и ордена. По наступлении мира он поступил на службу в одно из важных министерств, создал себе прекрасную репутацию, получал хорошее жалованье. Правда, при отсутствии состояния его заработка хватало лишь в обрез, И он нередко думал, что следовало бы сократить расходы. Но экономию, да и то не очень большую, можно было сделать разве только на покупке книг, которые он страстно любил (начал их собирать с детских лет).
Его служебным успехам, кроме ума и образования, способствовали красивая наружность и умение хорошо одеваться. Все шло к его высокой стройной фигуре. Хотя ему было и совестно, он иногда заглядывал в журнал мужских мод и присматривался к тому, как одеваются знаменитые кинематографические артисты. С выправкой, приобретенной на фронте, он казался гвардейским офицером, прекрасно носящим штатское платье. Один из его товарищей полушутливо говорил о нем, что он — живое опровержение учения о синей крови: «Чарли — внук слесаря, всегда это подчеркивает, причем обычно вспыхивает, — но наружность у него такая, что кинематографический режиссер должен был бы нанять его для сцены бала во дворце Георга IV».
Все же со времени поступления на службу прежней ясности в его жизни больше не было. Необходимая выслуга лет была препятствием для чрезмерно быстрых успехов. Конечно, успехи у него были. Он имел связи с высшей интеллигенцией Лондона, без затруднений, при первой же баллотировке прошел в передовой клуб, считавшийся преддверием в «Атенеум» (для «Атенеума» он еще был слишком молод). Признавалось весьма вероятным, что рабочая партия, в которой он состоял с университетского времени, выставит его кандидатуру в парламент (сам он желал до того приобрести полную материальную независимость). Тем не менее он часто тяготился жизнью, с восторгом читал Ларошфуко, Шамфора, Шопенгауэра и почему-то, с карандашом в руке, изучал книги по психоанализу, особенно после того, как они стали выходить из моды.
Его иногда, особенно прежде, занимал вопрос о полном отсутствии связи между убеждениями современного человека и его жизнью или, точнее, его образом жизни. Он отлично знал, что этот вопрос стар как мир; но ему казалось, будто ни в какую эпоху он же стоял перед людьми так остро, как в XX столетии, в особенности же у передовой интеллигенции. Средневековый рыцарь, придворный Людовика XIV, любой офицер, «сэр Эдмунд» жили в полном соответствии со своим кодексом чести. Правда, они исповедовали религию, которая в своих далеких истоках запрещала многое из того, что они делали. Однако в форме, позднее твердо разработанной и освященной тысячелетней традицией, религия не запрещала им жить так, как они жили, и их связь с ней была довольно тесной. Они исполняли ее обряды и твердо в них верили. «Между тем я жил бы точно так же, как живу, если б был не социалистом, а консерватором. Наши вожди, когда они приходят к власти, всего меньше руководятся социалистическими теориями, а всего больше соображениями практическими и в особенности электоральными, да еще, в лучшем случае, тем условным понятием джентльменства, которое выработала старая, консервативная, аристократическая Англия и которое молчаливо и безоговорочно приняла Англия новая и социалистическая. Мы считаемся революционерами, но принципы нашей частной жизни нам дали никак не чартисты и не фабианцы, не говоря уж об иностранных социалистах, а скорее лорд Честерфилд и доктор Арнольд, эти, впрочем, как люди, были, каждый по своему, еще скучнее фабианцев...»
В отроческом возрасте он, как все, мечтал о славе полководца, затем ее в его грезах почти незаметно вытеснила слава революционера; самым обольстительным даже стало сочетание этих обеих слав, как у Кромвеля или Карно (Троцкий, гремевший в дни его юности, не нравился ему своим физическим обликом). Следы юношеских мечтаний, к собственному его удивлению, еще и теперь у него оставались в том, что в двадцатом веке стали называть «подсознательным». Так, недавно ему снился штурм Английского банка. Этим штурмом руководил он. Но в момент, когда они с револьверами и ручными пулеметами ворвались в знаменитое здание, к ним из кабинета вышел с очень неодобрительным видом знакомый директор отдела и сказал: «Разве вы не знаете, Чарли, что Английский банк давно национализован?» На следующий день он встретил этого директора в столовой клуба и хотел было ему шутливо рассказать свой сон, но не рассказал: подумал, что директору и сон такой может не очень понравиться.
Мечты его всю жизнь оставались беспорядочными. Он смутно мечтал о том, что станет теоретиком революции, как Маркс, диктатором без террора (не мог придумать, как кто), народным трибуном, как Парнелл, мирным реформатором, как Роберт Оуэн, передовым писателем, как Бернард Шоу. Но все это никак не соприкасалось с жизнью. Профессий революционера и диктатора в Англии не существовало. Для того чтобы стать народным трибуном, нужно было сначала пройти в парламент, а это требовало довольно долгого пребывания в партии; к тому же он чувствовал, что органически неспособен на митингах выкрикивать общие места диким голосом, каким никогда не говорят люди, и с таким видом, точно преподносишь слушателям откровение. Социальным реформатором Роберт Оуэн мог стать только потому, что был богатым фабрикантом: не имея заводов нельзя было их отдать рабочим; вдобавок из письма Маколея мистер Джонсон с досадой узнал, что в обществе Оуэн считался надоедливым болтуном и что от него все убегали. Литературного же таланта у Джонсона не оказалось: два журнала вернули ему статьи.
Эта первая серьезная неудача в жизни его поразила не сама по себе, а теми выводами, которые он из нее сделал. Он говорил себе, что ему свойственна лишь общая одаренность без какого бы то ни было определенного дара — черта, неизбежно ведущая к дилетантизму невысокого уровня. Отсутствие таланта можно было бы перенести, если бы честолюбие не было в нем так сильно. Легко было бы обойтись без таланта, если б он очень любил жизнь и ее радости. Но этого не было. Напротив, он часто замечал, что спорт, развлечения, дорогие рестораны, хорошее вино доставляют ему много меньше простого непосредственного удовольствия, чем они доставляли его товарищам.
Всех удивила его женитьба. Он женился на малообразованной, хорошенько!, но и не очень красивой женщине из низкого круга, в сущности, на первой встречной. Недоброжелатели говорили, что Чарли и женитьбой хотел удивить людей, и действительно удивил на один день — для этого не стоило портить себе жизнь. Женитьба доставила ему много горя. После того, как он разошелся с женой, у него бывали увлечения, но при полной искренности с собой, находившей на него чаще, чем на других людей, он говорил себе, что и это доставляет ему много меньше счастья, чем, очевидно, другим; служба, честолюбие, умственные и политические интересы занимали в его жизни больше места, чем любовь.
Дом Греев был первым богатым домом, где он стал бывать запросто, Нелюбовь к богатым людям и к аристократам была в нем еще сильна — или, по крайней мере, так ему казалось« Он слышал о «сэре Эдмунде» и собирался насмехаться, Однако, к его удивлению, насмехаться оказалось почти не над чем: старик не походил на богачей из обличительной литературы, даже да лучшей, как романы Драйзера или Элтона Синклера, «Сэр Эдмунд» был ограничен и невежествен, но он не был ни бесчестен, ни груб, ни заносчив, не походил на сноба или на parvenu, не хвастал своим богатством и даже не «утопал в роскоши». Скептики, правда, улыбались, когда он говорил, что социалистическое правительство лишило его 90 процентов дохода, «Да, если считать, дорогой друг, что ваш доход состоит из 150 процентов: это математическое чудо вообще свойственно доходам богатых людей», — сказал ему кто-то после пятого коктейля. Но позднее Джонсон узнал, что доход старика не превышает семи или восьми тысяч фунтов и что из них он отдает седьмую или восьмую часть на общественные дела, — правда, не на те, на которые седьмую или восьмую часть своего дохода отдавал сам Джонсон. Как и он, старик ничего не откладывал и больше не богател, Еще удивительнее было то, что «сэр Эдмунд» так же не мог бы уменьшить свои расходы, как не мог уменьшить расходов он сам. Штат прислуги у Греев был давно сокращен с семи человек до четырех; чтобы еще сократить его, надо было бы продать дом и купить другой, меньший; и то и другое теперь было невозможно: больших домов никто не покупал, а малых не было. Нельзя было отказаться от шофера, так как старик не умел и не мог править автомобилем. Нельзя было не ездить на курорты, так как туда посылали врачи. «Да; в сущности, понятие богатства очень условно. С точки зрения рабочего, я богач. А может быть, герцогу Вестминстерскому не хватает денег», — думал он с усмешкой. И он невольно думал, что как человек «сэр Эдмунд» все же гораздо привлекательнее, чем некоторые из его молодых товарищей по партии. У них из души, из мыслей, реже из слов, так и выпирала одна, зато жгучая, страсть: во что бы то ни стало выйти в люди, добиться положения в обществе и особенно разбогатеть. Он думал, что таковы после войны бесчисленные молодые люди и в другом кругу. Особенно это было сильно во Франции, где он часто бывал, и где молодежь иногда об этом говорила вполне откровенно. Эти молодые люди были ему неприятны и порою противны потому, что в какой-то, хотя и очень небольшой мере, напоминали ему его самого.
Бывал он у старика все чаще. Почему-то он всем понравился в этом доме. Ему же самому была непривычна, забавна и приятна роль революционера или даже «революционного фанатика» в консервативном кругу. «Во всяком случае, через этот опыт надо пройти, — говорил он себе вначале, — надо видеть все слои Англии, человеку и в особенности политическому деятелю необходим разнообразный опыт...» Он читал советские романы и старался ими восхищаться, но они были ему скучны прежде всего крайним однообразием и скудостью описывавшейся в них жизни.
Дочь Грея ему понравилась с первого же дня. Он себя спрашивал: было ли то, что французы называют coup de foudre{2}? Нет, coup de foudre как будто не было. Но она была хороша собой и привлекательна. Ему давно хотелось жениться, иметь детей, иметь дом. Подкупало его и ее высокое мнение о нем: она всем говорила, что он на редкость красив, умен, образован.
Адвокат, который вел его бракоразводный процесс, давно со вздохом советовал ему фиктивный адюльтер, в благополучном исходе процесса не могло быть никаких сомнений. Объяснение с Кэтрин вышло само собой. Затем был разговор с ее отцом. Старик выслушал его без восторга, но и без неодобрения. Сначала был, правда, изумлен, но потом говорил о необходимой формальности благодушно-снисходительно. Кэтрин краснела — в подробности дела ее, впрочем, не посвящали. Кто-то указал на Макса Норфолька. Приятели веселились: «Надо же было, чтобы это потребовалось именно такому человеку, как Чарли! Он, вероятно, за всю свою жизнь не знал ни одной проститутки!» Приятели уважали его, но считали гордецом и неврастеником.