Революция разорила композитора, чей нажиток был достигнут воистину нечеловеческим трудом. «Грабь награбленное» — лозунг революции, или по-интеллигентному: «экспроприация экспроприаторов», не должен был касаться людей искусства, которые никого не грабили и не экспроприировали, но музыкантов, артистов (Шаляпина в том числе), художников беспощадно обобрали, и с этой несправедливостью Рахманинов не мог смириться. Но еще мерзее были демагогия, ложь, двуличность, безжалостность — все милые качества мнимого народовластия, пышно расцветшие с первых дней революции. Рахманинов однозначно не принял того, что радостно возвещали его «Вешние воды».
Рахманинов был молчалив и сдержан, а его друг Федор Шаляпин во весь свой мощный голос проклинал новую власть. Правда, делал он это лишь при очень плотно закрытых дверях. Он был перепуган.
Константин Коровин в своих живо написанных мемуарах картинно изображает очередную квартирную проверку, едва не стоившую жизни Шаляпину. Пьяный матрос узнал его и хотел пустить в расход за то, что он пел на коленях перед государем. Был такой эпизод в жизни певца, он сделал это ради хора, коленопреклоненно просившего царя о прибавке к жалованью. Матроса с трудом угомонили, выдав Шаляпина за скромного церковного певчего, случайно похожего на низкопоклонного певца.
Рахманинов ухватился за первую попавшуюся возможность выехать из страны и навсегда покинул советскую ночь.
И, как уже говорилось, его тоска по России, по русскому небу, лесу, извилистым речкам, лугам, по воздуху, настоянному на полевом разнотравье, равно по оставшимся друзьям, не имела отношения к стране-застенку, стране-концлагерю. Мысль о возвращении в эту страну никогда не приходила ему в голову.
Он не хотел, чтобы враг топтал его землю, продираясь к русской святыне — Волге, перед этой огромной бедой отступила его ненависть к сталинскому режиму. Но не больше.
До войны отношения композитора и власти вовсе не были взаимно лояльны. Рахманинов давал концерты в пользу нуждающихся эмигрантов, в пользу инвалидов и бедствующих ветеранов белой армии. И его решили приструнить: посадили жалкого, ни в чем не повинного сводного брата, испытанный сталинский прием — держать человека на привязи через его родных и близких. Рахманинов протестовал, но тщетно. Тогда он выгнал со своего концерта — публично — советского консула с женой. Он заявил, что не будет играть, если эти люди немедленно не покинут зал. И тем пришлось с позором удалиться. Его и без того редко исполняли на бывшей Родине, музыка, созданная в эмиграции, оставалась под негласным запретом до благодушной эпохи застоя. Пластинки с записью «Всенощного бдения», сделанные в Болгарии, отбирали на таможне и били. Но тогда на долгое время Рахманинов вовсе исчез из репертуара певцов, пианистов, дирижеров, из радиопередач, потом его частично реабилитировали. Но в начале шестидесятых И. С. Козловский жаловался мне, что ему не дают исполнить по радио подготовленный им цикл романсов Рахманинова. Все это очень далеко от той идиллии, которую в меру своих слабых сил пыталась создать З. Апетян способом умолчания и комментариев.
Нужны ли еще доказательства, что Рахманинова не томило желание кинуться по шпалам в сталинскую Россию? Не испытывал этого желания и Шаляпин, хотя любил предаваться разговорной ностальгической тоске. Повздыхать о прелестях угарной русской баньки, о рыбалке и горьком запахе ночного костра на берегу реки, о смолистом русском лесе, о ситном с изюмом, квасе, грибных щах, холодном поросенке с хреном и тому подобных радостях минувших дней великий певец был мастак. Но случалось, разнежившись воспоминаниями о старой России, он представлял ее сегодняшнее лицо и, сплюнув, нарочито противным голосом заводил песню о разухабистой Маланье, которая связалась с комиссаром… Разногласий у друзей в отношении бывшей Родины не было.
Материалы, которыми мы пользовались, не давали отчетливого представления об отношениях Рахманинова с петербургскими музыкантами во главе с Римским-Корсаковым. Петербург исповедовал веру Могучей кучки и ее идеолога Стасова и при этом восторженно принял передовую музыку Скрябина. Для Рахманинова не оставалось места, как некогда для его кумира Чайковского. Рахманинов не был учеником Петра Ильича в буквальном смысле, но ярчайшим представителем его направления. Так что неприязнь петербуржцев досталась ему как бы по наследству. Но Чайковский в последние годы жизни стал не по зубам своим недругам, пришлось им склониться перед всесветной славой и признанием. Зато можно было всласть отыграться на его молодом, с еще не затвердевшим костяком последователе. В лучшем случае — брезгливое пожатие плеч: что можно выжать из грусти после Чайковского? В худшем — безжалостное улюлюканье, каким отметили его дебют симфониста. Никто не пытался отделить пусть незрелую, но высокоталантливую музыку от ужасного исполнения не вполне трезвым Глазуновым. И вообще-то плохой дирижер, он превзошел себя в лени и равнодушии. Кучкист Цезарь Кюи писал с ликованием: если бы в аду была консерватория, Рахманинов был бы первым учеником. Рахманинов оплатил свой петербургский провал тяжелым нервным срывом, на несколько лет прервавшим его творчество.
В открытую ненавидел Рахманинова влиятельный беляевский кружок. Доходило до курьезов: бывало, потрясенные его исполнением собственных произведений, недруги вопили: этих нот нет в музыке, он обманывает нас магией пианизма! Когда человек не хочет чего-то признать, реальность так же бездоказательна, как и слова.
Об отношении к Рахманинову Римского-Корсакова красноречиво говорит такой факт: его жена регулярно устраивала домашние фортепианные вечера, где выступали все сколь-нибудь известные пианисты, в том числе заезжие виртуозы. Рояль Рахманинова был уже признан во всем мире, но он ни разу не удостоился приглашения Римских-Корсаковых.
Любопытно: З. Апетян почти ничего не скрывает, но умелым расположением материала, вынесением чего-то в комментарий и примечания — петитом снимает остроту мучительной для Рахманинова неприязни. И мне куда позже раскрылся драматизм контроверзы, разделившей тогдашний музыкальный мир: Москва рукоплескала Рахманинову, Петербург его отвергал.
Я до сих пор не могу понять, почему наши правители на всем протяжении того зловещего бреда, который назывался строительством социализма в одной отдельно взятой стране, творя в искусстве бесконечный суд и расправу, желали в прошлом видеть лишь мир и покой. Почти под запретом были темы: вражда западников и славянофилов, московской и петербургской музыкальных школ, круга Стасова и мирискусников, символистов и классиков, а также частные вражды: Толстого и Тургенева, Гончарова и Тургенева, Тургенева и Достоевского, замалчивалась ненависть Бунина к Маяковскому и Есенину, крутая руготня между Маяковским и Есениным. Все это могло находить скромное место в осмотрительных научных статьях, но быть предметом художественного изображения — Боже упаси!
Благостный туман наводился всюду, где проглядывало неблагополучие. Так, считалось, что Пушкин первый оценил громадный поэтический дар Тютчева. Пушкин действительно напечатал цикл стихотворений молодого поэта, но недвусмысленно отказал ему в таланте. Известно письмо Пушкина, где он сообщает адресату, что опубликовал в «Современнике» стихи трех начинающих стихотворцев: Хомякова, Шевырева и Тютчева; первые двое — положительно талантливы. Я цитирую по памяти, но за суть ручаюсь. Впоследствии он поместил Тютчева в своем «Собрании насекомых», назвав «божьей коровкой». Поразительная слепота, если только не поразительная проницательность: ведь Тютчев уведет поэзию с пушкинского пути. Из вещего сердца шла недоброжелательность Пушкина.
Так почему же наши идеологи хотели видеть в искусстве и литературе прошлого порядок, тишину и взаимную вежливость, как в продуктовом магазине? Я нашел лишь одно объяснение. Считалось, что писатели, музыканты, художники были едины в своем стремлении осуществить извечную мечту человечества о коммунистическом обществе, и чего стоят мелкие склоки и разборки перед величием объединяющей цели! Меньше, чем всеобщее недопонимание роли пролетариата. Не отвлекаться на чепуху должны и мы, их наследники, инженеры человеческих душ, «уш» и глаз. А если кого поведет не туда, есть кому окоротить нарушителя. Впрочем, однажды на правеж была вызвана тень минувшего: Первый съезд советских писателей дружно заклеймил Достоевского, упорно нарушавшего строй.
Крайне строгий отбор царил во всем, что касалось интимной жизни Рахманинова.
Материал, которым мы первоначально располагали, выстраивал картину стройную и безрадостную, как телеграфный столб. Рахманинов знал полупридуманный пылким воображением пятнадцатилетней Верочки Скалон юношеский, чистый, благоуханный, сиреневый, усадебный роман. Верочка стала женой другого, уничтожив накануне свадьбы всю переписку с Рахманиновым (надо полагать, на радость З. Апетян, вдруг там оказалось бы что-то компрометирующее). Она тяжело оплатила разрыв, в отличие от Рахманинова, с которого это стекло как с гуся вода. Я сужу все по тому же источнику. Были у него неясные, довольно затяжные отношения с замужней женщиной Анной Александровной Лодыженской, названные в примечании дружбой. Странная эта дружба сводилась к тому, что Рахманинов все время разыскивал по кабакам ее симпатичного беспутного мужа. В Библиотеке конгресса я наткнулся на горько-надрывное письмо овдовевшего Петра Викторовича Лодыженского к Рахманинову, из которого возникает более сложный образ отношений, связавших троих людей. Но чур меня, чур!.. Вернемся к нашему нещедрому роднику. Так и не преуспев в науке страсти нежной, Рахманинов сочетался браком со своей кузиной Натальей Александровной Сатиной, которая была влюблена в него — без взаимности — с детских лет. Как-то не чувствуется, что взаимность появилась, когда Рахманинов весьма неожиданно для окружающих сделал ей предложение. Этому не предшествовало ни ухаживание, ни тайные встречи, ни боязливые поцелуи, ни следа молодой пылкости. Но не вызывало сомнения, что Рахманинов испытывает к своей избраннице приязнь и уважение.
Этот брак, в котором — во всяком случае, с одной стороны — действовали разум и душевный расчет, оказался на редкость удачным именно в силу своей рациональности. Наталья Александровна хорошо знала, что от нее требуется, и стала Рахманинову замечательной женой. Чем старше он становился, тем необходимей была ему эта умная, спокойная, умелая и бесконечно преданная женщина. Она сопровождала его в гастрольных поездках, образцово выстроила быт со святыми часами работы, прекрасно вела большой гостеприимный дом, воспитывала двух милых дочерей. Можно от души порадоваться за Рахманинова, но попробуйте сделать из этого драматургию.
Располагая только отечественным материалом, можно подумать, что в жизни Рахманинова не было ни страстной любви, ни увлечения, ни просто какого-нибудь естественного для полноценного мужчины грешка, который, что ни говори, освежает жизнь. Ничего, кроме призрачной мимолетности на фоне ивановских сиреней, возни с пьяным мужем слезливой матроны и долгих брачных отношений с женщиной, в которую он никогда не был влюблен. А откуда же романсы, напоенные страстью, томлением, грустью, нежностью, трепетом, откуда вообще вся музыка Рахманинова, на редкость богатая чувством? Это ведь не поздние сочинения Стравинского, которые могли быть и вовсе безлюбыми, впрочем, это темное дело, из какого источника рождается атональная музыка, но искусство Рахманинова и композиторское, и пианистическое насквозь человечно, в нем поет все великолепие жизни. Почти у каждого крупного композитора была главная большая любовь: у Бетховена, у Шопена, у Листа, у Глинки, даже Чайковский влюбился по ошибке в певицу Дезире д'Арто. Любовь не обязательно должна быть незаконной, запретной, грешной, мучительной, нет ничего прекрасней, глубже и богаче, чем любовь к собственной жене, как дважды случалось с Бахом, как было у Шумана, Грига, Прокофьева. А из симпатии, уважения, признательности, привычки песни не сложишь. Не случайно Рахманинов обмолвился лишь одним, да и то шуточным романсом в адрес Натальи Александровны: «Икалось ли тебе, Наталья?»
Трудно сделать сценарий о такой сухой жизни. Кому нужно механическое пианино, робот, прорывавшийся вдруг творческим актом?
Нас очень заинтересовала младшая сестра Натальи Александровны, Софья, на редкость преданная душа, добрый гений дома Рахманиновых. Кстати, она оставила содержательные, но слишком корректные воспоминания, из которых не вычитаешь никаких тайн. Впрочем, даже в наших целомудренных источниках этой Софьи как-то слишком много в чужой семье, она явно теснит Наталью Александровну, в трудные минуты жизни оказывается к Рахманинову ближе, нежели жена, иногда начинает казаться, что она и вообще душевно ближе, нужнее Рахманинову, что с ней его связывают более тонкие и чувствительные нити. Блудливо-ищущая мысль киношников заподозрила роман, весьма банальный роман со свояченицей. З. Апетян, которую мы тщетно пытались превратить в нашу союзницу, с негодованием отвергла это предположение. Софья была слишком некрасива, мужеподобна, чтобы подозревать ее в романтическом чувстве, а тем паче в чувстве разделенном, да и как вы могли подумать так о Рахманинове?!
Много позже, когда мы начали работать над вторым сценарием, дочь знаменитого Зилоти, двоюродного брата и консерваторского учителя Рахманинова, на вопрос: была ли влюблена Софья в Рахманинова, воскликнула с живостью, пленительной в девяностолетней даме: