Кара-Мурза Сергей Георгиевич - Общество знания: Переход к инновационному развитию России стр 2.

Шрифт
Фон

Кант различает два «среза» в применении разума — формальный (логический) и реальный (трансцендентальный). При логическом применении разума используется его способность производить умозаключения, делать конкретные выводы. Реальное применение использует способность разума производить понятия высокого уровня, рождать трансцендентальные идеи, высшие принципы. Для социологии важно прежде всего логическое применение разума, навыки которого даются социальными коммуникациями и образованием.4

Главное подспорье логическим рассуждениям и умозаключениям в нашей жизни сейчас — здравый смысл. Судя по многим обсуждениям, в среде высокообразованных людей здравый смысл ценится невысоко, они ставят его куда ниже, чем развитые в науке приемы теоретического знания. Возможно, в благополучные времена такое их отношение и может быть оправдано, но в условиях той неопределенности, которую порождает кризис, роль здравого смысла резко возрастает. В условиях кризиса у нас мал запас прочности, очень слабые тылы, а значит, мы вынуждены в нашей стратегии ориентироваться не на максимизацию выгоды, а на минимизацию ущерба.

Теоретическое научное знание может привести к блестящему, наилучшему решению, но чаще ведет к полному провалу — если из-за недостатка средств (информации, времени и пр.) человек привлек негодную для данного случая теорию. Здравый смысл не настроен на выработку блестящих, оригинальных решений, но он надежно предохраняет против наихудших решений. Вот этого нам сегодня очень не хватает.

Таким образом, рациональность в нашем обсуждении будет выступать прежде всего как метод, «технология» мышления, а не как содержание идей, позиций и установок. Конечно, отделение инструментальной, технологической части рациональности от содержательной — задача непростая. Но в принципе такой подход к рациональности правомерен.

Логичное мышление — сравнительно недавний продукт культурной эволюции человека. Навыки умозаключений люди приобретают частью стихийно — через чтение и общение друг с другом, но главное, этим навыкам стали учить в школе и университете, как умениям любого другого мастерства. Ницше писал: «Величайший прогресс, которого достигли люди, состоит в том, что они учатся правильно умозаключать. Это вовсе не есть нечто естественное, как предполагает Шопенгауэр, а лишь поздно приобретенное и еще теперь не является господствующим».

Понятно, что абсолютизация разума как «единственного судьи» в сложной реальности общественной жизни ведет, как и «сон разума», к тяжелым кризисам, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что прямая предпосылка к кризису создается из-за того, что эта абсолютизация, продукт идеологии рационализма или сциентизма, ведет к «порче» инструментов рациональности.

Это и произошло в советском обществе начиная с 60-х годов. Оно стало слишком «интеллектоцентричным», голос интеллектуальной элиты (как отечественной, так и западной) стал заглушать историческую память и здравый смысл. Советская интеллигенция, в том числе политически активная, уповала на кодифицированное рациональное знание с энтузиазмом неофита.

Видимо, в этом проявился неустоявшийся, синкретический характер самой российской цивилизации в ее советских формах. Эта незавершенность мировоззренческой матрицы советской культуры усугублялась теми идущими от православия представлениями о человеке, которым был проникнут общинный крестьянский коммунизм. Под его влиянием в советский проект была заложена вера в то, что человеку изначально присущи качества соборной личности, тяга к правде и справедливости, любовь к ближним и инстинкт взаимопомощи. В особенности, как считалось, это было присуще русскому народу — таков уж его «национальный характер». А поскольку все эти качества считали сущностными духовными субстанциями русского национального характера, данными ему изначально, то они и будут воспроизводиться из поколения в поколение вечно, сами собой. Этот стихийный примордиализм был укреплен марксизмом, который добавлял к нему веру в магическую силу справедливых производственных отношений.

Эта вера породила ошибочную антропологическую модель, положенную в основание советского обществоведения и практики жизнеустройства. Исторически обусловленные культурные устои русского народа, присущие ему в период становления советского строя, были приняты за его природные свойства. Требовалось лишь освобождать их от наслоений проклятого прошлого и очищать от «родимых пятен капитализма». Задачи «содержания, ремонта и модернизации» этих устоев в меняющихся социальных и культурных условиях (особенно в «агрессивной среде» холодной войны) не только не ставилось, но и сама эта постановка вопроса отвергалась с возмущением. Как можно сомневаться в крепости устоев! Как можно сомневаться в разуме и совести детей рабочих и крестьян, получивших хорошее образование при советском строе!

В этой вере в разум и совесть мы прятались, как страус, от того факта, что в XX веке на сцену вышло окрепшее и хорошо вооруженное иррациональное и бессовестное. Его напора не выдержала советская интеллигенции, ослабленная «парниковым эффектом» государственного патернализма, и она стала сдвигаться к образу мысли, который на Западе во время перестройки саркастически называли «социалистический идеализм». Вот, мол, ваш хваленый «соцреализм». Рациональность стала рушиться.

В ходе углубления культурного кризиса, в который советское общество втянулось в коне XX века, в рассуждениях и обобщениях по проблемам общественного бытия стала нарастать частота ошибок, в том числе фундаментальных. В результате этих ошибок были сделаны ложные выводы и приняты неверные практические решения. Одной из причин этих ошибок было нарушение норм рациональности. Однако вместо рефлексии, анализа этих ошибок и «починки» инструментов разумного мышления, в 90-е годы произошел срыв и возник порочный круг: эти ошибки побудили к дальнейшему и радикальному отходу от норм рациональности, в результате чего общество погрузилось в тяжелейший кризис.

Если бы высокообразованная часть общества, исходя из тех же постулатов (ценностей) вела свои рассуждения согласно правилам и нормам здравого смысла и логического мышления, сверяла бы каждый промежуточный вывод с реальностью, анализировала ошибки, допущенные на предыдущем шаге, то общество могло бы избежать фатальных ошибок и найти разумный компромисс между идеалами и интересами разных социальных групп. Избежать нынешних страданий было возможно.

Перестройка в целом привела к тяжелому поражению рациональности. Сегодня наша культура в целом отброшена в зону темных, суеверных, антинаучных взглядов — Просвещение отступило. Поток мракобесия, который лился и льется с телеэкрана или выражается в действиях, настолько густ, что многие до сих пор удивляются, где же он копился, в каком овраге. Но разные типы знания связаны в систему, и отступление от рациональности, от норм Просвещения, сопровождалось нарушением и здравого смысла, и религиозного сознания, и художественного чувства. Например, 90-е годы были отмечены наступлением пошлости, поразительного примитивизма в рассуждениях и оценках (иногда с горечью говорилось, что русская интеллигенция наконец-то добилась «права на пошлость»).5

Кризис рационального сознания в поздний советский и постсоветский период — огромная тема, к исследованию которой социологи и философы только-только подступают. Здесь мы можем только наметить структуру этой проблемы и проиллюстрировать отдельные ее блоки «быстрыми мазками».

Как выразился Локк, прежде чем начинать плавание по океану знаний, мы должны изучить инструменты познания. Совокупность этих инструментов можно уподобить технической базе «общества знания». С конца 90-х годов интерес социологов привлек вопрос о том, какие «инструменты мышления» были испорчены во время перестройки и реформы. Это, без сомнения, прежде всего, язык.

Язык

Язык — важнейший инструмент познания и коммуникации между людьми. Любое «общество знания» стоит на языке. Эта проблема была поставлена в античной философии, затем в эпоху Возрождения и Научной революции. Гоббс в «Левиафане» писал, что «мысленная речь, если она направляется какой-нибудь целью, есть лишь искание или способность к открытиям». Эту же мысль развивал и Локк: «Невозможно говорить ясно и определенно о нашем знании, состоящем всецело из суждений, не рассмотрев предварительно природы употребления и значения языка». Прямое отношение к нашей теме имеет такое замечание П. Бурдье: «Социальный мир есть место борьбы за слова, которые обязаны своим весом — подчас своим насилием — факту, что слова в значительной мере делают вещи, и что изменить слова и, более обобщенно, представления… значит уже изменить вещи. Политика — это, в основном, дело слов. Вот почему бой за научное познание действительности должен почти всегда начинаться с борьбы против слов» [43].

Как только было заявлено, что Россия «возвращается в лоно цивилизации», в СМИ произошел всплеск «улучшения» русского языка. Одни использовали свободу слова, чтобы узаконить мат в печатных изданиях и на телеэкране. «Ненормативная лексика» быстро расширила область своего применения, повлияв и на структуру рассуждений. Другим мощным течением в модернизации языка стало внедрение уголовного жаргона — как в массовую культуру, так и особенно в язык политиков. Эта языковая новация также оказала большое влияние на характер аргументации и на логику.

Кампания по переделке, с помощью СМИ, русского языка была большим культурным проектом, подавляющим способность населения к рациональному мышлению. Важной его частью было заполнение языка, особенно молодежного, словами без корней (словами-амебами), разрушающими смысл речи. Историки культуры считают, что заполнение языка словами-амебами было формой «колонизации» собственных народов буржуазным обществом. Но для нас важнее то, что создание этих «бескорневых» слов стало способом разрушения национальных языков и средством атомизации общества. Русский языковед и собиратель сказок А. Н. Афанасьев подчеркивал значение корня в слове: «Забвение корня в сознании народном отнимает у образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с тем связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступной».

Когда русский человек слышит слова «биржевой делец» или «наемный убийца», они поднимают в его сознании целые пласты смыслов, он опирается на эти слова в своем отношении к обозначаемым ими явлениям. Но если ему сказать «брокер» или «киллер», он воспримет лишь очень скудный, лишенный чувства и не пробуждающий ассоциаций смысл. Так же происходит вытеснение слова избиратели и замена его на слово электорат. Когда депутат говорит «мои избиратели», порождаемые этим словом ассоциации указывают, что депутат — производное от того коллектива, который его избрал (создал). Выражение «мой электорат» воспринимается как «мой персонал». Электорат — общность пассивная и ведомая, она почти «создается» политиком.

Важный признак этих слов-амеб — их кажущаяся «научность». Скажешь коммуникация вместо старого слова общение или эмбарго вместо блокада — и твои банальные мысли вроде бы подкрепляются авторитетом науки. Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают фундаментальные понятия нашего мышления. Слова-амебы — как маленькие ступеньки для восхождения по общественной лестнице, и их применение дает человеку социальные выгоды. В «приличном обществе» человек обязан их использовать.

Политики во время реформы избегали использовать слова, смысл которых устоялся в общественном сознании. Их заменяли эвфемизмами — благозвучными и непривычными терминами. Так, в официальных и даже пропагандистских документах никогда не употреблялось слово «капитализм». Нет, что вы, мы строим рыночную экономику. Беженцы из Чечни? Что вы, у нас нет беженцев, это «вынужденные переселенцы».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке