Сол Беллоу - С ногой во рту или Язык мой – враг мой стр 7.

Шрифт
Фон

– Дочери меня навещают, но сын у меня просто ангел – он оплачивает все мои счета. 

– А друзья у вас здесь есть? 

– Нет, к сожалению. Меня постоянно мучат боли, особенно в бёдрах и ногах. Я так страдаю, что иной раз мне хочется выпрыгнуть из окна. 

– Но вы же не сделаете этого, правда?

– Куда там. Как подумаю, что Филип с сестрами будут делать с матерью-калекой?

Уронив ложку в тарелку с супом, я разразился громким хохотом. Он был столь резок и пронзителен, что побудил её внимательнее вглядеться в меня. Ведь некогда подобными попугайскими звуками, пусть и преимущественно женскими, была наполнена наша кухня на Индепенденс-Бульваре. В те далёкие дни женщины семьи Шоумут коротали время на кухне, пока там готовились несметные количества еды – в казанах варились голубцы, на противнях жарились грудинки, а в духовке пеклись ананасовые пироги глазированные бастром. Спокойным голосом здесь не говорил никто. И в этой попугайской клетке ты не мог добиться, чтобы тебя слышали, если только ты не умел как и остальные горланить, чему я научился здесь с самого детства как участник этой оперы птицеженщин. Именно такой звук и услышала от меня мать сейчас – голос одной из своих дочерей, хоть у меня не было пышной прически, никакой косметики на веках, я был лыс и усат. Она всё приглядывалась ко мне, а я тем временем вытер ей лицо салфеткой и продолжил кормить её.

– Не прыгай из окна, мама, – покалечишься.

В том, что я назвал её "мама" она не нашла ничего фамильярного, ведь здесь чуть ли не каждый обращался к ней так. Она попросила меня включить телевизор, чтобы посмотреть телесериал "Даллас". Я ответил, что ещё не время, и стал развлекать её, напевая фрагменты из "Стабат Матер". Я распевал: "Eja mater, fons amo-o-ris [О, Мать, источник любви-и-и!]." Божественная камерная музыка (так непохожая на его педантичные мессы для неаполитанской церкви) была ей не по вкусу. Безусловно, я любил свою мать, как и она меня когда-то. Я хорошо помню, как я мыл голову огромным куском Кастильского мыла, а она страдала от того, что я заплакал при попадании мыльной воды мне в глаза. Наряжая меня в эпонж (шорты из китайского шелка) на встречу, где гости подготовили мне сюрприз на именины, она вне себя от любви целовала меня. Такие вещи были возможны где-нибудь в Китае накануне Боксёрского Восстания или шесть веков назад где-нибудь в глухих улочках Сиены. В наше время такие вещи, как купание, расчесывание и целование детей, стали уже тёмными пережитками. Даже во время, когда я стал подростком, они считались уже совершенно недопустимыми. Будучи студентом университета (меня определили на факультет электротехники, а я удрал на музыкальный), когда однокашники шутили насчет своих семей, я смаковал им свою байку о том, что, поскольку я должен был родиться перед самым Шабатом, когда моя мать была слишком занята на кухне, чтобы отлучиться, то рожать меня пришлось моей тёте.

Когда я приподнял мою старушку, чтобы поцеловать, она показалась мне легкой как соломинка. Однако мне всё не давал покоя вопрос, чем заслужил быть вычеркнутым из её памяти я и чем добился права быть "единственным сыном" её любимчик, толстожопый Филип. Конечно, он не стал бы дурить её насчет времени начала её любимого телесериала. Не стал бы ради своего эгоизма с целью пробуждения материнской памяти портить ей нервы христианский музыкой (со стихами Якопоне из Тоди на латыни четырнадцатого века.) Моя на две трети умершая уже мать и мой брат (бог знает где похороненный своей женой) оба были свято преданны современному американскому обществу с его поклонением материальной выгоде. Следовательно, Филип говорил с ней на одном языке. В отличие от меня. Размахивая своими длинными руками в процессе дирижирования "Большой Мессой" Моцарта или "Соломоном" Генделя, я уносился в вышние сферы. Так что за много лет я не стал более понятен для матери, изъяснялся с ней как-то чудно. Что во мне было такого, что не дало бы ей забыть меня? Ведь полвека тому назад я отказался вникнуть в её кухонные дела. Моя мать относилась к тому типу матерей, который приобрёл мировую известность как "Станиславские мамы". В период двадцатых-тридцатых годов тысячи этих женщин заправляли на кухнях всего цивилизованного мира от греческих Салоников до американского Сан-Диего. Они стращали своих дочерей тем, что мужики, за которых они хотят замуж, будут их насиловать, с чем им придётся мириться как с супружеским долгом. Что же до моей матери, то, услышав от меня о намерении жениться на Герде, она достала из ридикюля три доллара и протянула их мне со словами: "Если тебя так уж приперло, на – сбегай в бордель". Цирк да и только! Цитируя фразу Гинзберга из "Кадиш": "Поняв, как мы страдаем", я жутко терзался. Ведь я, мисс Роуз, приехал сюда, чтобы определиться относительно мамы, и тут оказывается, что я способен "жонглировать колодой", "подтасовывая карты". Я убеждал себя: "Это ж не Филип, а лишь я один вечно заботился об этой больной, страдающей, выжившей из ума, брюзжащий старухе-мамаше. Филип-то был очень занят ваянием из себя крутого американца." Да, мисс Роуз, я позволил себе такие выражения и даже ещё пообразнее. Видимо, рассуждал я, для достижения максимума крутизны Филипу оставалось только "торпедировать" меня. Он так и сделал – прямое попадание его торпеды мне в борт ниже ватерлинии разрушило мои богатства, принеся их в жертву его жене и детям. Теперь я нуждался в буксировке на ремонт. Скажу вам честно, мисс Роуз, я был взбешен такой несправедливостью. Думаю, вы согласитесь, что дело тут не столько в том, что меня развели как лоха, сколько в том, что вид у меня был необычайно глупый, не человек, а просто карикатура ходячая. Я мог быть отличным прообразом героя детских стишков "Симпл Саймон" для рисунка обоев в комнате маленькой девочки из Техаса.

Поскольку я – тот, кто подло обидел вас без малейшего повода, то эти мои признания, отражающие моё текущее положение, должны вас порадовать. Думаю, чуть не каждый случайно выбранный пожилой человек очень просто может подарить такое удовольствие тому, кого он некогда обидел. Обиженному нужно будет лишь просмотреть перечень фактов, описывающих злоключения его обидчика. Но позволю себе добавить, что хоть сам я тоже имею основания для чувства мстительности, однако дионисического опьянения я от неё не испытывал. Ключевыми же моими эмоциями были глубокое спокойствие и мощная вера в свои силы – умонастроение мое было ровным и гладким как лёд, ни малейших колебаний. Поскольку на тот момент нашей техасской фирмой, или тем, что от неё осталось, управлял юрист моего брата, то на все мои запросы отвечал он, присылая мне распечатки компьютерных файлов. Выходило, что наши активы приносят дивиденды (увы только на бумаге), но с которых я обязан платить налоги. Если бы я решил остаться, то оставшиеся $300,000 ушли бы на судебные издержки, поэтому я решил следовать плану Хэнсла даже если он привел меня к Götterdämmerung (краху) остатков моих активов. Если эти мои объяснения вам не понятны – что ж, тем лучше для ваших добродетели и душевного покоя.

Пора нанести ответный удар, сказал Хэнсл. Его физиономия могла бы служить эталоном лукавства, поэтому для меня оказалось величайшей в мире загадкой, как человек, способный напустить на себя столь хитрый вид, не смог на деле показать себя гениальным прохиндеем. Именно эта бездонная искушённость, гнездящаяся в морщинках его лукавой ухмылки, вселила в меня глубокую веру в Хэнсла. Итак, мои облигации, зафиксированные истцами (кредиторами), были тайно подменены новыми. После того, как все мои следы были заметены, я отбыл в Канаду – зарубежье, но в котором всё-таки говорят на моем родном, или близком к нему, языке. Здесь я собирался тихо доживать свой век, уповая на выгодный курс местной валюты. Надо сказать, что я даже проникся некоторым сочувствием к Канаде. Ведь быть соседом США – та ещё задачка. Главная забава Канады, у которой-то и нет иного выбора, – созерцание (из отличного местечка) того, что происходит в нашей стране. Беда лишь в том, что кроме этого смотреть там больше нечего. Из вчера в вечер канадцы, сидя в потемках, следят за нами на голубых экранах. 

– Вот теперь, когда ты сделал это, нанёс свой удар, скажу, что я очень горд за тебя, – сказал Хэнсл. – Терпеть и дальше унижения от этого мудачья – это же просто срам.

Навязчивость Хэнсла, поистине патологическую, я ощутил на себе ещё до своего отъезда в Ванкувер. – Да ладно тебе, не может же он использовать свои профессиональные связи для удовлетворения личных прихотей, – убеждал я себя. Но он, оказывается, припас для меня пару-тройку мутных задачек, которые я должен был ему решить, пока ещё не свалил отсюда. Он заявил мне, что ему, немного обидно, что я не дал ему получить свою долю моего культурного авторитета. Я растерялся и попросил привести пример. Он ответил, что, во-первых, я никогда не рекомендовал его на членство в нашем университетском клубе. Однажды я брал его туда с собой на ланч и он, видишь ли, был приятно удивлён классом заведения системы "Лиги плюща" – солидностью клубного бара, роскошной кожаной обивкой его сидений и величием обеденного зала, на огромных витражных окнах которого красовались печати прославленных лига-плющёвских университетов. Сам-то он был выпускником чикагского университета Де-Пол. Тут Хэнсл размечтался, что я спрошу его, не хочет ли он тоже стать членом клуба, однако я был таким эгоистом и снобом, что не сделал этого. И раз уж он теперь занят моим спасением, то мне ничего не стоило употребить свое влияние на членский комитет. Поняв наконец, чего он от меня хочет, я охотно, можно даже сказать, с радостью, порекомендовал его в члены клуба. Следующая его хотелка состояла в том, чтобы я помог ему с одной его знакомой. – Она из семьи Кенвуд, владельцев потомственного состояния в виде почтово-торговой корпорации. В её семье очень ценят музыку и искусство. Бабетт – симпатичная вдовушка. У её мужа был рак и, честно говоря, мне немного не по себе идти по его стопам, хотя я не поддаюсь этому. Не верю, что тоже подцеплю эту пакость... Короче, Бабетт – твоя фанатка, она видела твое мастерство дирижёра, читала несколько твоих музыкальных рецензий, смотрела твои программы на телеканале Ченел-Илевен. Образование она получила в Швейцарии, владеет иностранными языками, так что, по-моему, это тот случай, когда я могу воспользоваться твоим культурным авторитетом. Вот я и предлагаю, чтобы ты сводил нас с ней в ресторан Ле-Номад – скромный обед в узком кругу без грохота бьющейся посуды. А то я повёл её в Роман-Руфтоп, где якобы лучшая в городе итальянская кухня, а они там мало того, что то и дело бьют посуду, но еще и траванули её глутаматом натрия в их телятине. Так что пригласи-ка нас в Ле-Номад, а затраты по чеку вычтешь из следующего счета за мои услуги. Я всегда считал, что рафинированность, посредством которой ты так легко пленяешь окружающих, ты приобрёл от моей сестры. Ведь сам то ты из семьи русского лоточного торговца, а брат твой голимый уголовник. Моя сестра не только любила тебя – она привила тебе определенные манеры. Однажды им всё же придётся признать, что если бы в своё время этот хренов Рузвельт не захлопнул двери перед еврейскими беженцами из Германии, то сегодня у нас в стране не было бы таких проблем. У нас был бы не один, а десяток Киссинджеров, и никто никогда не узнал бы сколько светил науки вылетели с дымом из труб в концлагерях.

А в Ле-Номад, мисс Роуз, я снова сорвался. Оно и понятно, ведь накануне своего отъезда я был на нервах. На этой встрече мне была отведена роль чего-то вроде кувшина, а посему я наклонился в положение разлива. Должен сказать, что признать симпатичной молодую вдову, на которую имел виды мой шурин, можно было лишь изрядно поступившись принципами. Просто уму непостижимо было, как можно так быстро тарахтеть при наличии габсбургской губы. Кроме того, она показалась мне настолько высокорослой, что мне даже стало как-то неуютно. Герда, на которой я сформировал свой вкус, была миниатюрной, изящной. Впрочем, что толку сравнивать. Когда возникают музыкальные вопросы я всегда стараюсь отвечать на них совершенно честно – знакомые мне говорили, что в этом отношении я веду себя до смешного тупо, режу правду матку как какой-то наивный простак. И вот, несмотря на то, что Бабетт якобы имела музыкальное образование, а её родные шефствовали над Чикагской лирической оперой, она, спросив моё мнение о постановке оперы Монтеверди "Коронация Поппеи", ответить мне не дала, а ответила на все свои вопросы сама. Не исключено, что нервозная словоохотливость была следствием её недавней утраты. Я всегда готов дать собеседнику возможность высказаться, но эта бабища с её нижней губищей наперевес меня просто достала. Без меры болтливая, она чуть не полчаса талдычила мне о том, что она слышала от своей влиятельной родни о принципах лицензирования кабельного телевещания в Чикаго. За этим последовал длиннющий монолог о кино, где я бываю редко, поскольку моя жена его не жаловала. Что до Хэнсла, то он также запутался во всей этой болтовне о режиссерах, актерах, свежих веяниях в подходах к отношениям между полами, прогрессе социально- политических теорий в области эволюции среды обитания. Сказать на это мне было нечего. Я размышлял на тему смерти, а также на лучшие темы, соответствующие моему возрасту, например, о том, что открытость происходящего с тобой на финише – на, так сказать, Окраинах Города Жизни – в общем-то нормальна. Трескотня Бабетт меня особо не беспокоила, я наслаждался её тонким вкусом по части нарядов, в частности, волнистыми белыми и фиолетовыми полосами её очаровательной блузки от "Бергдорфа". Физически она была хорошо развита, хотя плечи у неё смотрелись чересчур великоватыми, как и в случае с габсбургской губой. Впрочем, Хэнслу на эти недостатки было начхать, ведь он-то задумал брачный союз Мозгов и Денег. Мне очень хотелось надеяться, что в Канаде меня не хватит удар. Боюсь, ухаживать за мной там будет некому, ни деликатной нежной Герды, ни болтливой Бабетт. Я, конечно, не знал о приближении очередного моего приступа, и тут когда мы стояли уже у полуоткрытой двери гардероба, где Хэнсл объяснял гардеробщику, что у дамы не пальто, а трёхчетвертной длины соболья пелерина, Бабетт выдаёт: – Я только сейчас понимаю, что я узурпировала весь наш разговор – я всё говорила и говорила и так весь вечер. Так неудобно ... 

– Ничего страшного, – отвечаю я ей, – Вы так ничего и не сказали.

Думаю, мисс Роуз, кому как не вам судить об эффекте подобного комментария.

Назавтра Хэнсл высказал мне, – На тебя просто нельзя положиться, Хэрри. Ты ж подставишь и глазом не моргнёшь. Я пожалел тебя и взял на себя хлопоты по продаже твоих машины, мебели и книг. Я вник в твою ситуацию с твоим братом, который "кинул" тебя, с твоей матерью-старухой и с моей бедняжкой сестрой-покойницей. И что в ответ – я не вижу в тебе ни капли благодарности или признательности. Мало того, ты ещё и оскорбляешь всех подряд.

– Мне и невдомёк было, что я могу этим задеть чувства дамы. 

– Я мог бы жениться на ней. У меня всё уже было на мази. Какой же я идиот. Мне понадобилось втянуть в это тебя. Ну что ж, позволь поздравить – ты нажил себе лишнего врага. 

– Кого, Бабетт?

Он не утрудил себя ответом. Он предпочёл одарить меня тягостным двусмысленным молчанием. Его зрачки, сужающиеся и расширяющиеся в процессе осмысления всей гнусности моей сущности, словно бы посылали в мою сторону некие мощные импульсы. И сигнал транслируемый последними был ясен: весь ресурс его благосклонности ко мне исчерпан. На данный момент Хэнсл был единственным в мире человеком, к кому я мог обратиться – все остальные меня уже бросили. И вот теперь выходит, что рассчитывать на него мне тоже не приходится. Поверьте, мисс Роуз, что для меня такое стечение обстоятельств было явно не фартовым. Даже невзирая на то, что весь мой кредит доверия к шурину был уже исчерпан, но сказать, что его потеря мне безразлична, я тоже не мог. Что касается Хэнсла, то не соответствовал он и кодексу этики, действующему в костяке американского бизнес-сообщества. Фактором его непригодности явился не только дизъюнктивный / разобщительный склад ума, но даже взлелеянный им имидж скрипача – с этими холёными руками, этими наманикюренными по форме фундука ногтями, этими глазами, напоминавшими мне те, взгляд которых ловишь в жарких извилистых закоулках павильона мелких млекопитающих, где воспроизводится мрак тропических ночей. Мог ли стать его клиентом какой-то менеджер арабо-американской нефтяной компании Арамко? Увы, его мозг, неспособный к рождению каких-то здравых идей, плодил лишь заумные фантазии и бредовые замыслы, которые набухали как зоб у ящерицы, а затем лопались как надутая пузырем жвачка.

Теперь насчёт обид. Заверяю вас, что я никогда никого не пытался обидеть намеренно. Знаете, мне порою кажется, что чтобы мои собеседники почувствовали себя обиженными мною, мне не надо произносить единого слова – что их оскорбляет уже сам факт моего существования. Поверьте, что согласиться с подобным выводом мне было совсем непросто, ведь я, бог – свидетель, привык считать себя человеком с нормальным инстинктом социализации, незамечающим за собой малейшего влечения кого-то обидеть. Я пытался объяснить вам свои мысли разными способами, используя слова и выражения типа приступы, утехи, демоническое вдохновение, исступление, Фатум, божественное сумасшествие или даже солнечная буря – термин из сферы микрофизики. Чем люди лучше, тем меньше они обижаются на проявление такого дара или недостатка, а посему у меня предчувствие, что вы будете судить меня не так строго, как Уолиш. Впрочем, в одном отношении он всё же прав: вы совсем ничего не сделали, чтобы чем-то задеть меня. Вы были совершенно безобидным существом, единственным из всех, кого я обидел без всякого на то основания. Вот, что огорчает меня более всего. Однако есть ещё кое-что. В процессе написания этого письма мне представилась возможность сделать важные открытия о себе и теперь я ещё более чувствую себя у вас в долгу, поскольку вижу, что вы ответили мне добром на зло, причинённое вам мною. Тридцать пять лет тому назад я раззявил рот и отпустил в ваш адрес грубую шуточку и вот теперь такой итог: взаимопонимание.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке