— Генрик?.. Знаете что? — Тут Селим покосился на меня. — Он, кажется, еще ни в кого не влюбился, но влюбится. Ого! Я даже знаю, в кого! И я...
— Что вы? — спросила Ганя, стараясь скрыть смущение.
— Я сделал бы то же самое. А впрочем... постойте, господа: ведь, пожалуй, он уже влюбился.
— Прошу тебя, Селим, оставь меня в покое!
— Ах ты, мой славный! — воскликнул Селим, бросаясь мне на шею. — Если бы вы только знали, какой это славный малый!
— О, я знаю! — ответила Ганя. — Я помню, как он был добр ко мне после смерти дедушки.
Облачко печали пролетело над нами.
— Должен вам сказать,— начал Селим, чтобы перевести разговор на другую тему,— должен вам сказать, что, сдав экзамен в университет, мы напились вместе с нашим учителем...
— Напились?
— Да! Это такой обычай, и его необходимо соблюдать. Так вот, когда мы напились, я, понимаете ли, по своей ветрености предложил тост за ваше здоровье. Я, как вы сами понимаете, поступил неумно, а Генрика это взорвало. «Как ты смеешь,— говорит он мне,— произносить имя Гани в таком месте?» А было это в каком-то питейном заведении. Так мы едва с ним не сцепились. Нет, он вас не даст в обиду, что верно, то верно.
Ганя протянула мне руку.
— Как вы добры, пан Генрик!
— Ну, хорошо,— ответил я, тронутый словами Селима,— но скажи сама, Ганя, разве Селим не славный малый, если способен рассказать такую вещь?
— О! Вот так славный! — засмеялся Селим.
— Да, конечно! — подхватила Ганя. — Вы, господа, оба достойны друг друга, и нам вместе будет очень хорошо.
— Вы будете нашей королевой! — с восторгом воскликнул Селим.
— Молодые люди! Ганя! Пожалуйте ужинать, — послышался из садовой беседки голос мадам д'Ив.
Мы отправились ужинать — все трое в самом радужном настроении. Стол был накрыт в беседке; мигая, горели свечи: под стеклянными колпачками, а вокруг них тучей вились ночные бабочки и, устремляясь к свету, ударялись о стеклянные стенки колпачков; теплый ночной ветерок шелестел в листве дикого винограда, а из-за тополей взошла огромная золотая луна. Последний разговор между мной, Селимом и Ганей настроил нас на удивительно ласковый и дружеский лад. Вечер был так тих, такое спокойствие было разлито вокруг, что оно сообщилось и старшим. Лида отца и ксендза Людвика прояснились, как небо над нами.
После ужина мадам д'Ив принялась раскладывать пасьянс, а отец, находившийся в прекрасном расположении духа, стал рассказывать о былых временах, что всегда служило у него признаком хорошего настроения.
— Помню, однажды,— говорил он,— стояли мы под какой-то деревушкой в Красноставском уезде; ночь, помню, была темная, хоть глаз выколи (тут он пососал трубку и пустил дым поверх свечи), устал я, как еврейская кляча; ну, стоим мы, стало быть, не шелохнемся, как вдруг...
И начался рассказ об удивительных и необыкновенных событиях. Ксендз Людвик уже неоднократно слышал эту историю, однако вскоре позабыл и о курении; сдвинув очки на лоб, он слушал с возрастающим вниманием и, кивая головой, повторял: «Угум! Угум!», или восклицал: «Иисусе, Мария! Ну и что же?» Мы с Селимом сидели плечом к плечу и, уставясь на отца, жадно ловили каждое слово; но ни на одном лице впечатление от рассказа не отражалось так живо, как на лице Селима. Глаза его горели, как угли, щеки пылали румянцем, наружу выступала горячая восточная натура, как всплывает наверх масло. Он едва мог усидеть на месте. Мадам д'Ив, взглянув на него, улыбнулась, глазами показала на него Гане, и они обе стали смотреть па него: их забавляло это лицо, подобное зеркалу или водной глади, в которой отражается все, что только приблизится к прозрачной поверхности.
Сейчас, вспоминая эти вечера, я не могу думать о них без сердечного волнения. Много воды в реке и облаков на небе уплыло с тех пор, но крылатая память снова и снова проносит перед моим взором картины деревенского дома, тихой летней ночи и дружной, любящей и счастливой семьи: старый, убеленный сединами ветеран рассказывает о былых превратностях судьбы, у молодежи сверкают глаза, а дальше — личико, как полевой цветок... Эх! Много воды в реке и облаков на небе уплыло с тех пор...