— Душегуб он, братцы… — кричал хорошо знакомый Лике звонкий тенор Гараськи Вихрова, того самого, которому еще так недавно в её присутствии ампутировали руку, — как есть душегуб. Што ему в сушильне вентиляции понаделать, а то от фосфора не передохнешь вовсе. Покедова рамки сделаешь — задохнешься.
— Верно, братцы, он это верно, Безрукий, говорит, — послышался другой голос, нервный и вздрагивающий от натуги. — Старики наши вон говорят, что николи так народ не мер, как с той поры, что фабрику здесь приспособили.
— А дети наши! — неистово взвизгнула худая, как скелет, бабенка, — мой Митяга кашлем заходится. К земскому дохтуру возила, в чахотку его вогнали, сердешного… — и баба заголосила, неистово покрывая собою гул толпы.
— Смету сколько времени обещал послать в Питер к хозяину, живодер окаянный, а что сделал?
— Он все больше насчет политики… Все агитаторов ищет! — послышался в толпе полуинтеллигентный оклик одного из «образованных» рабочих.
— Вот мы ему и покажем агитаторов. Тут не в смутьянстве дело, а в том, что жрать нечего! — озлобленно воскликнул пожилой мрачного вида мужик и погрозил кулаком по направлению управительского дома.
— А Веревкин с Маркуловым дотла, братцы, испепелятся, — послышался чей-то нерешительный голос в толпе.
— А тебе жаль, што ли? Добра их жалко? А мало по их милости нас гибло от безработицы, когда по их наговору треклятому управитель нашего брата рассчитывал? Так им и надо, собакам. И Бобрукову того же надоть бы.
— И Бобрукову того же, и «управителю того же… Пущай собака погреется хорошенько! Мало, што ли, выпил крови христианской? — подхватило несколько голосов.
Гул их становился теперь все громче и страшнее, нарастая с каждой минутой. Угрозы ежеминутно вырывались из той или другой возбужденной и надсаженной горечью груди.
Лика, затерянная, никем не замеченная среди этих озлобившихся, взволнованных людей, слушала с напряженным вниманием то, что происходило в толпе. И вдруг резкий одиночный крик поразил слух молодой девушки:
— Веревкин и Маркулов за наушничанье, а ему, собаке, за притесненье того же подпустим!
Лика вздрогнула и встрепенулась. Ей слишком хорошо был понятен этот призыв рабочего.
И она испугалась возможности его осуществления. Поджечь дом Бобрукова — значило бы сжечь всю фабрику, значило бы оставить без хлеба сотни семейств тех самых людей, которые в своем слепом порыве мщения отказывались слушать голос рассудка.
— Остановитесь, безумные! Что вы хотите делать! Фабрика сгорит, вы останетесь нищими! — вырвалось помимо воли из груди девушки, но её слабый голос был покрыт и задавлен новым гулом мужских и женских голосов, и тут же толпа ринулась по направлению управительского домика, стоявшего очень неподалеку от рабочих камер.
Лика кинулась следом за толпою, беззвучно крича что-то и махая руками.
— Остановитесь! Остановитесь! — рвалось стонами и воплями из её души.
Она бросилась вперед, стараясь протискаться как можно ближе к главарям толпы.
Но вдруг чья-то сильная рука схватила за руку Лику. Она быстро вскинула свой взор и подалась назад. Пред ней стоял высокий, худощавый мужчина с длинной черной бородой, с бледным лицом и душу прожигающим, острым взглядом. На нем была широкая темная блуза, подпоясанная ремнем. Темные волосы падали на высокий лоб и придавали суровое выражение его угрюмому лицу.
— Барышня… Лидия Валентиновна… Куда вы? — услышала Лика над собою глухой, но не лишенный приятности голос.
— Ах, это — вы, Браун! — словно во сне, прошептала Лика. — Пустите меня! Разве вы не видите, что они безумствуют?
— Настолько, что вам, слабой женщине, не остановить их, — прервал ее машинист, и его холодные глаза пронзили Лику странным блеском.