Море! Пока я спал, мы вышли в море!
Пол под моими ногами слегка покачивался и оседал, как будто бы я стоял не на железном полу, а на зыбком, пружинном матраце. Стена то медленно-медленно кривилась в сторону, и так же медленно кривилась в иллюминаторе четкая линия горизонта, то вдруг переваливалась обратно. Я потянулся за своими непромокаемыми сапогами, но они неожиданно отползли от меня в самый дальний угол каюты. Я протянул к ним руку, — они, точно играючи, слегка подвинулись ко мне. Я рассмеялся. «Кис-кис-кис», — поманил я их пальцем, и послушные сапоги подползли прямо к моим ногам.
А на столе позвякивали кружки и блюдца, черные и белые шашки ползали по столу, как тараканы, и всё было чудесно. Ни слабости, ни головокружения не испытывал я от этой плавной, ласковой качки.
Я быстро оделся и, выскочив из кубрика, потер лицо снегом — чистым, пушистым снегом, который лежал тут же на сетях.
Море было вокруг. Говорили, что оно серое, хмурое, некрасивое — это полярное море. Оно было голубым и зеленым, голубое и зеленое шло по нему полосами, и легкие весенние облака летели от горизонта навстречу нашему судну. Я перегнулся через борт, чтобы посмотреть, далеко ли мы отошли от берега. Отвесные черные скалы со снеговыми прожилками были ещё отчетливо видны.
— Слюсарев! — крикнул мне парень в таком же, как у Аркашки, вязаном берете. — Возьмешь метлу, обметешь снег с ростр.
Я не знал, кто этот парень и что такое ростры, но тотчас же схватил метлу, валявшуюся на палубе, и опрометью полез вверх по трапу. Началась моя первая вахта.
— Горе мое, не туда! — захохотал он, указывая пальцем в противоположную сторону. — Знаешь, где шлюпки? Вон куда!
Теперь я подхожу к самому поразительному случаю, который произошел в этот день, первый день моего плавания. Я поднялся на ростры, то есть на ту часть верхней палубы, где закреплены две судовых шлюпки. Эта палуба, иначе называемая полуютом, реже всего посещается командой. Снег тут лежал гладкий и неистоптанный, и, когда я поднялся наверх с метлой, несколько чаек, отдыхавших на поручнях, взлетели при моем приближении. Даже голоса матросов, работавших на палубе, сюда почти не доносились. Только каждую минуту тихонько позвякивал колокольчик: это лаг, измеритель хода нашего судна, отсчитывал за кормой пройденные футы и мили.
Я обмел снег с палубы и подошел к шлюпкам, — их нужно было тоже привести в порядок. Я не думал ни о чём, кроме того, как бы поаккуратней и поскорей прибрать порученную мне палубу. События прошлой ночи, гульба, соломенная пещера и омерзительный её хозяин, мои товарищи по разгулу, ночной побег — всё это было далеко позади, всё улетучилось из моей памяти.
И вот, когда я подошел встряхнуть брезент, которым были накрыты шлюпки, я увидел кисть человеческой руки, неподвижно лежавшую на борту.
В первую минуту я чуть было не бросился бежать с палубы, так испугала меня эта рука, высовывавшаяся из-под брезента. Она была бледная, с синевой у ногтей, точно неживая. Но я не побежал. Пересилив испуг, я приподнял брезент и увидел на дне шлюпки Мацейса и Шкебина.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, лицами вверх. Шкебин слегка посапывал и жевал губами, так что не было никаких сомнений в том, что они не замерзли, а просто спали — глубоким, мертвецким сном.
Невозможно было понять, как они здесь очутились. Я припомнил всё, что произошло после того, как я выскочил из шлюпки, скрывавшейся под бортом нашего судна. Припомнил Аркашкин голос, оправдывавшийся перед командой портового катера, опрос в темноте, шлюпку на буксире — и ничего, ничего не мог понять. Неужели эти двое переметнулись на судно следом за мной и, когда катер подошел к борту, притаились, залегли в этой шлюпке и, обессиленные двухдневным разгулом, просто-напросто уснули? Но сколько же времени они спали здесь? Всё это происходило часа в четыре ночи, а теперь пятый час дня, — стало быть, они спали двенадцать часов подряд — всё время, пока шла погрузка, пока тральщик шёл по заливу к морю! Мертвецкий сон, если подумать, какой холод был ночью.
Осторожно я потянул Мацейса за руку. Он заворчал со сна, заворочался, потом сел. Неузнающими глазами смотрел он на меня, потом перевел взгляд на мачту, на птиц, носившихся за бортом, на плавно качавшийся горизонт, и я видел, как на его лице явно проступает безумие.
— Море? — сказал он, с трудом шевеля губами.
Я подтвердил:
— Море.
Он вылез из шлюпки. Повидимому, он всё-таки здорово окоченел, проспав двенадцать часов на морозе, хотя под брезентом и толстым слоем снега никак нельзя замерзнуть. Проснулся и Шкебин, зевая вовсю и протирая кулаками глаза.
— Ты видишь? — крикнул ему Мацейс. — Видишь?
Он дул на свои окоченевшие пальцы, мял их, ломал и вдруг рассмеялся.
— О, чорт! Никогда не слыхал ничего похожего! Так заснуть!