Это они, срубив в бою голову белому офицеру, срывают с его фуражки кокарду и цепляют ее на голенище сапога и по количеству кокард на своих сапогах ведут счет убитым врагам. И еще сказал хозяин, они приказали всему населению собраться на площади, где будет митинг. Сам хозяин туда не пойдет, не такой он дурак, и им не советует, если им дорога голова на плечах.
Симха так не любил своего хозяина, и так ему хотелось хоть когда-нибудь насолить ему, что поступил как раз наоборот. Первый раз открыто ослушался его. И этот раз оказался роковым.
Он вылез из подвала на свет Божий, вдохнул впалой грудью свежего воздуха и не без робости оглянулся вокруг.
На улице заливались гармошки, стоял гвалт, творилось невообразимое. Красные кавалеристы с выпущенными из-под папах чубами, скуластые, с разбойничьими раскосыми глазами, плясали с еврейскими девицами, и те, хоть по привычке жеманились и краснели, нисколько их не боялись. И это было впервые. Богатых не было видно, как ветром сдуло, один бедный люд заполнил улицу и веселился, и галдел вместе с кавалеристами. И это Симха тоже увидел впервые.
Что-то менялось в жизни. Пахло чем-то новым и неизведанным.
— Все равны! Не будет больше богатых и бедных! Евреи и русские, простые труженики — один класс, одна дружная семья! Мир — хижинам, война — дворцам!
Симха слушал хриплые пламенные речи на митинге, и у него кружилась голова. Он поверил. Ему очень хотелось верить. И он поверил горячо и до конца. Со всей страстью чистой и наивной, тоскующей по справедливости души.
В подвал к хозяину он уже не вернулся.
Когда из нашего города на рысях в тучах поднятой пыли уходили на фронт эскадроны 25-й Чонгарской дивизии, среди лихих кавалеристов, ловко гарцевавших на бешеных конях, люди увидели нелепую жалкую фигурку, еле державшуюся на лошади. Это был Симха Кавалерчик. Еврейский мальчик, хилый и тщедушный, боявшийся всего на свете — людей и лошадей. Не помня себя, как во сне, он записался добровольцем к Буденному, и никто не прогнал, не посмеялся над ним. Назвали словом «товарищ», нацепили на него тяжелую саблю, нахлобучили на голову мохнатую папаху, сползавшую на глаза, и в первый раз в жизни он вскарабкался на спину коня, затрясся, закачался в седле, не попадая ногами в стремена, судорожно уцепившись за поводья, и в клубах пыли, под гиканье и свист исчез, растворился в конной лавине, уходившей из нашего города на Запад, против польских легионов Пилсудского.
Нет, мой дядя не погиб. Иначе мне было бы нечего рассказывать. Он вернулся в наш город, когда отгремела гражданская война. Вернулся как из небытия, когда о нем все уже забыли.
Как он выжил, как уцелел — одному Богу известно. Рассказчик он был неважнецкий, и выжать из него что-нибудь путное не было никакой возможности. А кроме того, он вернулся с войны безголосым, сипел, тихо и невнятно. Как я понял с его слов, он сорвал голос во время первой кавалерийской атаки. Он мчался на своем коне вместе со всеми, размахивая саблей, и не видел ничего вокруг. Все его силы ушли лишь на то, чтобы не свалиться с коня. Он ошалел от страха и вместе со своими кричал диким, истошным, звериным криком. Но должно быть, кричал громче всех, потому что навсегда повредил голосовые связки и долго потом вообще разговаривать не мог, и до конца жизни издавал какие-то сиплые звуки, когда хотел что-нибудь сказать.
Он ни на грош не окреп на войне. Остался таким же тощим и хилым. Да вдобавок стал кривоногим, как все кавалеристы, и широкие кожаные галифе, в каких он вернулся домой, превращали его ноги в форменное колесо. Привез он с фронта кроме каменных мозолей, набитых на худых ягодицах от неумения сидеть в седле, также десяток русских слов, среди которых были и непристойные ругательства и такие диковинные выражения, как «коммунизм», «марксизм», «экспроприация».