И под эти самые слова, пропетые по-русски с украинским акцентом бывшим кантором, а ныне ротным запевалой, хотелось раскачиваться, как в синагоге, и вторить ему на священном языке древних иудеев — лошенкойдеш.
Это понимал даже старшина Степан Качура, убежденный атеист и не менее убежденный юдофоб. Занятия с евреями по освоению советской строевой песни не прибавили старшине любви к этой нации.
Но старшина Качура был упрям. Следуя мудрому изречению «повторение — мать учения», он гонял роту до седьмого пота, надеясь не мытьем, так катаньем приучить евреев петь по-русски в строю.
После изнурительных полевых учений, когда не только евреи, но и полулитовец-полумонгол из Сибири Иван Будрайтис, еле волокли свои пудовые ноги, мечтая лишь о том, как доползти до столовой, старшина начинал хоровые занятия в строю.
— Ать-два! Ать-два! — соловьем заливался Качура, потому что в поле, когда солдаты ползали на карачках, он не переутомлялся, только наблюдая за ними. — Шире шаг! Грудь развернуть! По-нашему, по-русски!
Это было легко сказать — развернуть грудь. Личный состав роты отличался профессиональной сутулостью портных, сапожников и парикмахеров, которым в прошлом приходилось сгибаться и горбиться за работой. А после полевых учений на пересеченной местности, когда каждый мускул ныл от усталости, требование молодецки развернуть грудь смахивало на издевательство над сутулыми людьми.
— Третий слева… — с оттяжкой командовал старшина, а третьим слева плелся Фишман. — Запе-е-евай!
Фишман плачущим тенорком заводил:
Школа красных командиров
Комсостав стране лихой кует.
— Рота… Хором… Дружно! — взвивался голос старшины.
И евреи, бубня под нос, нечленораздельно подхватывали, как на похоронах:
Смертный бой принять готовы
За трудящийся народ.
— От-ста-вить, — чуть не плакал старшина.
Страдания старшины можно было понять. Полк готовился к важному событию — торжественному вручению знамени. После вручения, под развернутым знаменем, которое понесет рядовой Моня Цацкес, полк пройдет церемониальным маршем перед трибунами. А на трибунах будет стоять все начальство — и военное и партийное. Без хорошей строевой песни, как ни шагай — эффекта никакого. Старшина, известный а полку как трезвенник, даже запил от расстройства. В ожиночку нализался в своей каморке и с кирпично-багровым лицом появился в дверях казармы, покачивая крыльями галифе:
— Хвишмана до мене!
Выпив, Качура перешел на украинский. Фишман, на ходу доматывая обмотку, побежал на зов. Старшина пропустил его вперед и плотно притворил за собой дверь. Вся казарма напряженно прислушивалась. В коморке рыдала тульская гармонь, и баритон Качуры выводил слова незнакомой, но хватавшей евреев за душу, песни:
Повив витрэ на Вкраину,
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну,
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Потом песня оборвалась. Звучали переборы гармошки, мягкий, расслабленный голос старшины что-то внушал своему собеседнику.
Песня повторилась сначала.
Повив витрэ на Вкраину… —
затянули в два голоса рядовой Фишман и старшина Качура. Высоко взвился синагогальный тенор, придавая украинской тоске еврейскую печаль.
Дэ покынув я-а-а-а дивчи-и-ну… —
жаловались в два голоса еврей и украинец, оба оторванные от своего дома, от родных, и заброшенные в глубь России на скованную льдом реку Волгу.
Дэ покынув ка-а-а-ари очи-и…
Каждый покинул далеко-далеко глаза любимой, и глаза эти, несомненно, были карими: как водится у евреек и украинок.
Дуэт Фишман-Качура заливался навзрыд, позабыв о времени, и казарма не спала и назавтра еле поднялась по команде «Подъем».