Мыл и скоблил голые половицы, потом усыпал их лепестками цветов. На западной стене соорудил нечто вроде алтаря, украшенного плакатными лозунгами. Керчер подсказал ему, что должно входить в обрядовую тематику: кости, конфеты, иголки. Слева от алтаря стоял кувшин с его мочой, собранной за семь дней, на, случай, если от него потребуется жест самоосквернения. Справа – тарелка с отрезанными голубиными головами, тоже приготовленная по совету Керчера, намекнувшего, что неплохо будет иметь ее под рукой.
Вроде бы ничего не было упущено для проведения ритуала. Сам кардинал, увлекавшийся коллекционированием рыбацких башмаков, не мог быть более скрупулезен и предусмотрителен.
Но теперь, когда звук колокола, доносившийся из шкатулки, становился все громче, он испугался.
– Слишком поздно, – пробормотал он про себя, надеясь подавить нарастающий страх. Загадка Лемаршана разгадана, последний ключ повернулся в замке. Не осталось времени для страхов и сожалений. И потом, разве он не рисковал собственной жизнью и рассудком, чтобы эта встреча оказалась возможной? Перед ним открывались врата к наслаждениям, доступным воображению лишь горстки человеческих существ, еще меньшими испытанным – наслаждениям, углубляющим и обостряющим чувства, которые вырвут его из скучном замкнутом круга: желание, совращение и разочарование – круга, из которого он не в силах был вырваться с юношеских лет. Новое знание совершенно трансформирует его, ведь верно? Никто не сможет испытать такую глубину чувств и ощущений и не перемениться под их воздействием.
Голая лампочка, висевшая под потолком, то тускнела, то становилась ярче. Казалось, она следует ритму колокольного звона, и чем громче он становился, тем ярче она разоралась. В паузах между ударами колокола все отчетливее был заметен окутывавший комнату мрак, словно мир, который он населял вот уже двадцать девять лет, переставал существовать. Затем снова раздавался удар колокола, и лампочка разгоралась так сильно, что трудно было поверить в предшествующую свету тьму, и тогда на несколько секунд он вновь оказывался в знакомом мире – в комнате с дверью, выходящей на улицу, окном, через которое, имей он волю или силы сорвать шторы, можно било различить проблески утра.
С каждым ударом свет становился беспощадней. Под его сокрушающей силой восточная стена дрогнула, он увидел, как кирпичи теряют плотность, растворяются, увидел вдалеке место, откуда звонил колокол. Мир птиц, не так ли? Огромные черные дрозды, подхваченные ураганом… Это все, что он мог различить там, откуда сейчас шли иерофанты, из сплошного смятения, полного острых осколков, которые поднимались и падали, наполняя темный воздух ужасом.
Потом вдруг стена снова затвердела, и колокол умолк. Лампочка погасла. На сей раз безнадежно, навсегда.
Он стоял в темноте, не произнося ни слова. И если бы даже вспомнил слова приветствий, заготовленные заранее, язык все равно был не в силах их выговорить. Он словно омертвел во рту. А потом вдруг – свет! Он исходил от них, от четверых сенобитов, которые теперь, когда стена позади них замкнулась, заполнили, казалось, всю комнату. От них исходило довольно сильное сияние, напоминающее свечение глубоководных рыб, – голубое, холодное, безразличное. Внезапно Фрэнк осознал: он ведь никогда не задумывался, как они выглядят. Его воображение, столь плодотворное и изобретательное, когда речь заходила о воровстве и мелком мошенничестве, было во всех других отношениях не развито. Ему не хватало полета фантазии. Представить себе эти создания он даже не пытался.
Почему же так жалко и страшно глядеть на них? Может, из-за шрамов, которые покрывали каждый дюйм тела: плоть, косметически истыканная иглами, изрезанная, исцарапанная и присыпанная пеплом?.. А может, запах ванили, который они привнесли с собой, сладковатый запах, почти не заглушавший вони? Или, может, потому что, по мере того, как становилось все светлее и он видел их четче, он не заметил ни радости, ни вообще ничего человеческого на их изуродованных лицах: лишь отчаяние и еще голод, от которого буквально кишки выворачивало наизнанку.