Сидя на деревянной ограде, она ни разу не махнула ему рукой.
Ему было двадцать. Его звали Джейсон. У него были прямые белокурые волосы, которые позже отрастут. Позже, в Сан-Франциско, он вденет в ухо серьгу и снимет рубашку. Он светился красотой, конечно же, – как все вещи и люди, которыми она окружала себя, – возвышаясь над остальными мужчинами, вихрем проносясь по комнатам; все в нем было точно и безупречно. В нем была напористость, она жила где-то в верхней части спины, между лопатками; иногда этот напор оказывался близко к сердцу, а подчас куда мощнее двигал им, когда сердце не мешалось вовсе. При виде девушки, сидящей на деревянной ограде и машущей рукой, мужчина в нем заважничал бы, но ребенок в нем – а по большей части он был ребенком – лишь дивился, не зная, что бы это значило. Когда она шла от крыльца к дороге и стояла, глядя ему вслед, ему казалось, что он чувствует очертания и цвет ее отражения на своем синем металлическом шлеме. Но он вглядывался, зная, что среди целого поля белокурых канзасских красавиц лишь ее пышные губы дают ему повод считать ее своей, даже если он так и не понял почему. Они занялись любовью, не дожидаясь свадьбы, и ей было так же неудивительно, как и ему, что он стал у нее первым; ему не обязательно было услышать ее тихий, сдавленный вскрик, чтобы понять это, так же как ему не обязательно было оборачиваться, чтобы понять, что она стоит у дороги. Она же не видела причин кричать ради него. Однако так, без вскрика, когда все закончилось, он почувствовал, что чего-то не хватает.
Вернувшись из-за океана, он размышлял, попытаться ли попасть на Олимпиаду в Мехико, но решил дождаться Мюнхена. Приняв это решение, он вздохнул свободнее, и ему стало проще жениться на ней. В ночь после свадьбы они уехали в Сан-Франциско; в самолете, загипнотизированная ревом двигателей, она внезапно поняла, что беременна Жюлем. Она уставилась в окно на лоснящуюся взлетную полосу, и ей грезилось, что самый дикий черный кот в Канзасе гонится за крылом самолета.
Они жили в потайном переулке, в который можно было попасть через маленький коридорчик в конце лестницы, взбегавшей в гору. Если не считать коридорчика, квартал был совершенно закрыт, неведомый ни автомобилистам, ни обитателям города, прожившим здесь всю свою жизнь; переулка не было ни на карте у Лорен, ни в местном справочнике, который она купила в первый день в городе, ни в атласе в библиотеке; ставни на окнах с громким стуком открывались и захлопывались сами по себе, а дверные проемы оставались безликими, пока не садилось солнце и темнота не поглощала переулок. В конце квартала стоял лишь один очень старый автомобиль, и она не могла себе представить, как он туда попал, если только его не спустили с неба. На табличке на доме было написано «Бульвар Паулина»; она поразилась, когда через два года они переехали в Лос-Анджелес и, после долгих недель поиска, риэлтерское агентство отправило их смотреть квартиру в Голливуд-Хиллз по адресу: бульвар Паулина, дом двадцать семь. Эту квартиру они и сняли. На бульвар Паулина в Голливуд-Хиллз приходилось пробираться по узенькому проходу на вершине лестничного пролета, еще более высокого, чем лестница в Сан-Франциско; ставни с громким стуком открывались и захлопывались, и в дверных проемах не было ни одного лица. Там не стоял автомобиль, зато висела афиша – совсем как новенькая – к фильму «Плоть и дьявол», на которой Джон Гилберт целовал Гарбо[1] . Три лета спустя, когда Джейсон был в Европе на тренировках перед мюнхенскими соревнованиями, Лорен отправилась в Сан-Франциско на выходные и пошла искать свой старый дом на бульваре Паулина. Но так и не нашла его.