- Цыц! - велел ему Македон. - Говорить мешаешь... А ты, паря, подумай. Я ж дело советую.
- Ты-то дело знаешь, - огрызнулся Фёдор. - Тебе сколь годков? Семнадцатый минул? Стало быть, ума палата. Почитай, старик. Скоро на живодерню свезут...
- Да ты чё буровишь-то! - возмутился Македон. - Ты на кого, падаль, кашляешь! Да я тебя...
Он принялся с треском лягаться, одновременно силясь просунуть морду сквозь решетку между денниками - хотел укусить Фёдора.
- Еще тебя переживу, гнида! - визжал он. - Еще на могилку пастись к тебе приду! Китоврас позорный!
- Овёс, - слышался невозмутимый голос Адмирала.
- А ну тихо! - это пришел Аввакум. Шаркая пегими сапогами, двинулся вдоль конюшни. Остановился у денника Македона, не спеша размотал висевший на плече кнут и оглушительно щелкнул. Македон шарахнулся в угол.
- От я вам! - безадресно погрозил кнутовищем Аввакум и, харкнув под ноги, удалился. Какое-то время было тихо. Потом Адмирал несмело спросил:
- Овёс?..
- Овёс, брат, овёс, - хмуро ответил Македон. - Нам с тобой один этот овёс и жрать до самой смерти. Не то что некоторым.
Все замолчали. В конюшне было жарко, пахло люцерновым сеном, с улицы почирикивали воробьи. Македон с хлопаньем тряс гривой, переживал обиду. "Некрасиво как-то вышло, - подумал Фёдор. - Последний день видимся, а я нагрубил. Да и он хорош. А, пёс с ними со всеми..." Он снова незаметно впал в сонное оцепенение и увидел себя в прошлом, еще человеком. Вот он идет по ярмарке, ведет под руку Ульяну. Наяву китоврасы различают меньше цветов, чем люди, но сны видят яркие, человеческие. Фёдору снится: на Ульяне сапожки лаковые, красные, сарафан расшит пурпурными цветами, в косе малиновый бант. Фёдор шепчет: пойдем, Улька, за шатры целоваться. А потом чего? спрашивает девчонка весело. А потом видно будет, таинственно отвечает Фёдор. Ульяна смеется: если что, замуж позовешь? А то как же, скалится Фёдор, замуж-то я всех девок беру, кого целовал... Ульяна смеется пуще. Да кому ты нужен, Федя - идти за тебя. На что горазд, кроме разговоров? Ничего же не можешь. Ни кола, ни двора, ни ремесла, из богатства - одни глаза васильковые. А ну! прикрикивает Фёдор на глупую девку, разворачивает к себе рывком и, пригнув голову, почти насильно целует. Ульяна все хихикает, губы её - твердые и шершавые, точно у деревянной куклы. Он тянет руки, хочет взять её за бока, чтоб убедиться - перед ним не кукла, а живая девушка, но внезапно оказывается, что рук у него нет, а есть передние ноги...
Фёдор очнулся и обнаружил, что во сне вцепился зубами в решетку яслей. Вот ведь напасть, снова привиделась ярмарка проклятая. Как раз в тот день он и пошел шарить по карманам: хотел покрасоваться перед дурой-Ульянкой нежданными большими деньгами. Гляди, мол, каков я добытчик. Покрасовался, чего уж.
- Овёс, - пробубнил Адмирал сквозь дрёму.
В конюшенное окно лился дневной свет, побледневший, утративший знойную силу. Фёдор выпустил изо рта обмусоленную решетку, встряхнулся и твердо решил не спать, чтобы не пропустить момент обратного превращения. Он не спал изо всех сил, мерно бил копытом, считал мух под потолком. Глаза слипались, голова кружилась и болела. Все сильней болела. Фёдор хотел почесать макушку о стену, но шея почему-то отказалась сгибаться, будто в ней срослись все кости. "Захворал, - с ужасом подумал Фёдор. - Такой день, и захворал. А ну как помру?!" Заломило ноги, да так, что подкосились. Он упал, сильно ударился грудью о засыпанный сеном пол. Спину пробило судорогой вдоль хребта. Фёдор скосил глаза и увидел, как укорачиваются ноги, режутся из копыт пальцы, еще по-звериному мохнатые, еще с огромными черными роговыми ногтями, но - пальцы. "Превращаюсь, - сообразил он, - батюшки, худо-то как. Вот отчего тогда волшебник усыплял". Морду корежило, длинные конские челюсти с хрустом сжимались, плющились, череп трещал, съеживаясь до человеческого размера. Фёдор не вытерпел, завопил - крик рванулся из человеческого уже горла: "Па-и! Па-и-те!" Никак не вспоминалось забытое слово. Заржали рядом лошади. Кто-то, шлепая босиком, вбежал в конюшню. Послышались голоса. "Спа-ите", - провыл Фёдор. Все кругом заиграло яркими, забытыми красками, глаза полезли из орбит, съезжая к носу: возвращалось людское зрение. Подбежал телесно-розовый, в синих штанах и алой рубахе, Аввакум. Шатнулся, увидев существо на полу денника, начал креститься, не довел руку, глядя с ужасом. "Спасите", - сумел, наконец, выговорить Фёдор и сомлел.
Очнулся он на закате.
Разлепив веки, со стоном задышал. Приподнял голову, оглядел себя - длинные, худые руки, босые ноги в запекшейся грязи. Потрогал лицо, нащупал нос картошкой, дернул за нечесаные вихры. Пересилив муторное головокружение, сел. На нем были драные портки с бечевкой вместо пояса и драный же зипун - судя по запаху, тот самый, в котором Аввакум обычно чистил конюшню. Над головой шелестел пальчатыми листьями клён с беленым комлем. Фёдор узнал этот клён: дерево росло на задах Сикоморовой усадьбы, за забором, где начиналась полоска ничейной земли. Должно быть, его вынесли сюда, бесчувственного, да так и оставили лежать в теньке. Земля была ничейной, и Фёдор теперь тоже был ничейным. Возвращаться в усадьбу не стоило, Сикомору он больше был не нужен. В самом деле, ни под седлом ходить, ни на камнях гадать теперь не судьба. Стало быть, надо искать занятие по силам.
"Вот я и снова человек вольный, - подумал он. - Куда ж податься теперь?"
Родители давно уж в могиле, сгорели вместе с домом. После них, правда, остался надел. Да какой надел, одно название: почитай, всё прибрал к рукам оборотистый барин, а Фёдору досталась непаханая делянка у болотца. Без денег, в одиночку её не поднять. Пять лет назад Фёдор нанялся бы к кому-нибудь из окрестных помещиков жать хлеб, косить сено или рубить дрова. Он так и жил в ту пору - не думая о том, что станет завтра, стараясь быстрей отделаться от докучливых трудов, спуская каждый вечер все заработанные за день гроши на девок и кабацкие радости. Но тогда он был крепким, видным парнем, да и одеваться старался не в обноски. В теперешнем виде никакой помещик его и близко не подпустит к хозяйству, а то и собак натравит - в драных портках, грязный да тощий Фёдор из себя вылитый бродяга, а бродяг господа не жалуют. Можно прибиться к какой-нибудь строительной артели или попытать счастья на вокзале, там всегда нужны люди на разгрузку угля, и берут кого угодно. Но подлое колдовство иссушило мускулы Фёдора, не оставив им и доли конской выносливости. Сейчас он еле мог встать, опираясь на ствол клена. Что и проделал - кряхтя, с трудом распрямляя затекшую спину, спотыкаясь о собственные ноги. Касаясь дерева, запачкал в известке руку. Хотел обтереть ладонь об Аввакумов зипун, но, утратив опору, едва не упал, проковылял к забору и повис на нем, вцепившись в штакетины. Нет, уголь ему разгружать не светит. Выходит, остается милостыню просить на церковных ступеньках - рядом с такими же оборванными, калечными нищими. Те примут, они кого хочешь принимают. Небось и прозвище дадут - "китоврас", или чего похуже... Фёдор вспомнил Ульяну, как она пришла на суд, как плакала, когда его уносили, бьющегося, на носилках. Нет, не посмотрит на него теперь Ульяна. Гулял с ней тогда лихой да пригожий, а нынче он - хуже загнанной клячи.
Вдали на колокольне часы пробили семь раз. Фёдор привычно встрепенулся: как раз в эту пору Сикомор любил проехаться в коляске, а то и верхом. Сейчас придет Аввакум, отворит денник, выведет во двор... Фёдор опомнился. Никто не придет, не будет никакой поездки. Вольная жизнь теперь, так её и растак. Из усадьбы послышалось конское ржание: Фёдор узнал голос Македона. Приникнув лбом к доскам забора, он жалобно заржал под нос - не в ответ, а просто, для себя. Забор вкусно пах сырым деревом. Фёдор изогнул ставшую непривычно короткой шею, оскалился и куснул штакетник. Нахлынуло родное, он что есть мочи сжал зубы, чувствуя на языке кислятину от старой краски. "Ничейный, - думал он, - ненужный". Над ухом зудели комары, но не было хвоста, чтоб их отогнать привычно, а руками - хоть обмашись, всех не разгонишь.