Репрессированный ещё до зачатия - Санжаровский Анатолий Никифорович страница 4.

Шрифт
Фон

Денег тика-в-тику.

На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!

Сандро в раздумье выпустил из себя дымный комок, и, заслышав от меня о «Ракете», жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.

– Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ти, – он наставил на меня нож, – хочу кури?.. Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – голова боли-и, – обхватил голову, в стоне пошатал. – Любофа… Дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко… Нэ нада далэко…

Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:

– И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт. А ти спасиб ужэ нэ слишишь… Пошла ти на Мелекедур…[6]

Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх. Покойницки сложил руки на груди:

– Мат твой плачи. Твоя друг Жора Клинков плачи. Сандро тожэ плачи… Один шайтан папирос смэётся!

Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросины. Яростно воткнул её снова в рот.

– Вот ти на школ отлишник… Истори знай… Полтищи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простими словами – башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Нэ помогало кому – смэртни казн добавляли. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб! Дуб!! Дуб всэ!!!.. И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курилщик. Пэтре позвала мужик. Сказала: «Кури, моя хороший… Нэ буди кури – давай твои голова мнэ! – Сандро ласково поманил пальцем, позвал: – Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и-и, кури-и-и… Сонсе за дим пропал!.. Сама Пэтре мно-ого кури-и-и-и, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… – скорбно сложил руки, как у покойника. – А бил Пэтре, – Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок – экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: – А табак секир башка делал Пэтре! Нэ смотрел, што на цар бил…

Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:

– Табак силней на царя!

С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близи моего носа, медленно, злобно пуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:

– Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… Двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!

Я считал, что я вселенское горе горькое своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!

Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он брезгливо подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.

Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.

Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!

Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.

– А я вся выпужалась у смерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!

Она обмякло усмехнулась.

С нарочитой серьёзностью спросила:

– Ты тута, парубоче, не горишь?

Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон.

Дёрнул плечом:

– Да вроде пока нет…

Мамушка смешанно вслух подумала:

– Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…

И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.

– А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?

– Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…

Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.

– А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.

– Так я, кажется, не розы собираю, а козлят пасу…

Еле отмазался.

Так как же дальше?

Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[7] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?

А впрочем…

Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?

«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?

Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.

Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.

Во мне таки достало силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.

Раз не на что покупать папиросы…

И я бросил курить. Вообще.

Милый Сергей Данилович

Из учителей нашей насакиральской русской восьмилетки мне запомнилась Анна Сергеевна Папава.

Пава…

Она преподавала нам грузинский язык.

Молодая, приманчивая какой-то дерзкой, торжественной красотой, она ходила всегда в радостном окружении крепких духов.

Почему Анна Сергеевна так любила сильные духи?

Может, всё дело в нас?

Может, мы, ученики, слишком смело пахли весёлыми и милыми жильцами наших сараев?

И, может, магазинными духами она отгоняла от себя наше сарайное амбре?

Ясно вижу и слышу обаятельнейшего умницу математика Петра Иосифовича Боляка.

Правая рука у него была сухая. Война высушила…

К жали, вижу и слышу и мелкого, круглого, вечно паровозно сопящего директора школы Власа Барнабовича Талаквадзе.

А век бы его не видать! У этого «хорошего» учителя в классе не было любимчиков. Ему все дети были одинаково противны. Кто только и воткнул его в дуректора?

Он вёл географию.

Сколько себя помню, у меня дома всегда одну стену закрывала карта. Любил я географию. Всё сочинял географические чайнворды, кроссворды. Чайнворды засылал даже в «Пионерскую правду». Уроки готовил честно.

А выйдешь к доске отвечать…

Ух ты, тухты! Всё знаешь. Летишь без запинушки.

Кажется, его раздражало, когда ученик отвечал прилично.

Начинал наш Влас, угромый, как скала, хмуриться. Хмыкать.

Я почему-то боялся смотреть на него. Нечаянно глянешь ему в злые глаза и вся география из тебя мигом вылетает в тартарары где-то у Баб-эль-Мандебского проливчика.

Растеряешься. Замолчишь.

И тут же сердитый басистый допрос:

– Пачаму напряжённая малчания в народэ? Кого хороным?

И сам себе манерно отстёгивал:

– Пиатёрку хороным! У гроба осталас одна нэсчастни вдова госпожя Двойка… Садыс!

Обидно огребать лебедя, когда знаешь урок.

Случалось, пустишь с горя росу.

А Влас этаким варягом и шильнёт:

– Москва, паньмаш, слэзам нэ вэрыт! Я солидарни на Москва! Развэ импэратор[8] плачэт?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке