Денег тика-в-тику.
На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!
Сандро в раздумье выпустил из себя дымный комок, и, заслышав от меня о «Ракете», жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.
– Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ти, – он наставил на меня нож, – хочу кури?.. Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – голова боли-и, – обхватил голову, в стоне пошатал. – Любофа… Дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко… Нэ нада далэко…
Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:
– И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт. А ти спасиб ужэ нэ слишишь… Пошла ти на Мелекедур…[6]
Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх. Покойницки сложил руки на груди:
– Мат твой плачи. Твоя друг Жора Клинков плачи. Сандро тожэ плачи… Один шайтан папирос смэётся!
Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросины. Яростно воткнул её снова в рот.
– Вот ти на школ отлишник… Истори знай… Полтищи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простими словами – башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Нэ помогало кому – смэртни казн добавляли. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб! Дуб!! Дуб всэ!!!.. И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курилщик. Пэтре позвала мужик. Сказала: «Кури, моя хороший… Нэ буди кури – давай твои голова мнэ! – Сандро ласково поманил пальцем, позвал: – Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и-и, кури-и-и… Сонсе за дим пропал!.. Сама Пэтре мно-ого кури-и-и-и, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… – скорбно сложил руки, как у покойника. – А бил Пэтре, – Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок – экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: – А табак секир башка делал Пэтре! Нэ смотрел, што на цар бил…
Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:
– Табак силней на царя!
С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близи моего носа, медленно, злобно пуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:
– Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… Двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!
Я считал, что я вселенское горе горькое своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!
Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он брезгливо подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.
Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.
Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!
Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.
– А я вся выпужалась у смерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!
Она обмякло усмехнулась.
С нарочитой серьёзностью спросила:
– Ты тута, парубоче, не горишь?
Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон.
Дёрнул плечом:
– Да вроде пока нет…
Мамушка смешанно вслух подумала:
– Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…
И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.
– А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?
– Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…
Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.
– А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.
– Так я, кажется, не розы собираю, а козлят пасу…
Еле отмазался.
Так как же дальше?
Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[7] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?
А впрочем…
Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?
«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?
Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.
Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.
Во мне таки достало силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.
Раз не на что покупать папиросы…
И я бросил курить. Вообще.
Милый Сергей Данилович
Из учителей нашей насакиральской русской восьмилетки мне запомнилась Анна Сергеевна Папава.
Пава…
Она преподавала нам грузинский язык.
Молодая, приманчивая какой-то дерзкой, торжественной красотой, она ходила всегда в радостном окружении крепких духов.
Почему Анна Сергеевна так любила сильные духи?
Может, всё дело в нас?
Может, мы, ученики, слишком смело пахли весёлыми и милыми жильцами наших сараев?
И, может, магазинными духами она отгоняла от себя наше сарайное амбре?
Ясно вижу и слышу обаятельнейшего умницу математика Петра Иосифовича Боляка.
Правая рука у него была сухая. Война высушила…
К жали, вижу и слышу и мелкого, круглого, вечно паровозно сопящего директора школы Власа Барнабовича Талаквадзе.
А век бы его не видать! У этого «хорошего» учителя в классе не было любимчиков. Ему все дети были одинаково противны. Кто только и воткнул его в дуректора?
Он вёл географию.
Сколько себя помню, у меня дома всегда одну стену закрывала карта. Любил я географию. Всё сочинял географические чайнворды, кроссворды. Чайнворды засылал даже в «Пионерскую правду». Уроки готовил честно.
А выйдешь к доске отвечать…
Ух ты, тухты! Всё знаешь. Летишь без запинушки.
Кажется, его раздражало, когда ученик отвечал прилично.
Начинал наш Влас, угромый, как скала, хмуриться. Хмыкать.
Я почему-то боялся смотреть на него. Нечаянно глянешь ему в злые глаза и вся география из тебя мигом вылетает в тартарары где-то у Баб-эль-Мандебского проливчика.
Растеряешься. Замолчишь.
И тут же сердитый басистый допрос:
– Пачаму напряжённая малчания в народэ? Кого хороным?
И сам себе манерно отстёгивал:
– Пиатёрку хороным! У гроба осталас одна нэсчастни вдова госпожя Двойка… Садыс!
Обидно огребать лебедя, когда знаешь урок.
Случалось, пустишь с горя росу.
А Влас этаким варягом и шильнёт:
– Москва, паньмаш, слэзам нэ вэрыт! Я солидарни на Москва! Развэ импэратор[8] плачэт?