Это очень забавляло Максимилиана Свежникова, даже немного смешило. Он нередко ласкал доброй своей, невинной рукой столь же невинную темную, кудлатую голову Эдика, старательно склоненную к мольберту или к этюднику.
Трое других «юношей» были уже сформировавшимися мужскими особями: Матвей Наливайко, Иван Большой и Сергей Павликов.
Матвею было двадцать восемь лет, крупный, даже грузный, с полной, мускулистой шеей, намучившийся непризнанием своих талантов односельчанами из-под украинского Ужгорода – по их авторитетному мнению, парень явно с посредственными способностями. Он еле-еле прошел по конкурсу в училище, с четвертой или даже пятой попытки, заняв самую последнюю позицию. Но Свежников сжалился над ним, заглянув в его маленькие, измученные глазки, криво посаженные на большом белом, одутловатом лице. Так в «лаборатории малых талантов» появился немногословный страдалец Матвей Наливайко.
Иван Большой был самым щуплым, самым невзрачным студентом курса, всей своей внешностью напрочь отрицавшим устоявшийся стереотип его имени и фамилии. Ему было почти столько же лет, сколько и Наливайко. Происходил он из неполной рабочей семьи, в которой всю трудовую жизнь рвалась из складчатой, как у старой рептилии, кожи его полуграмотная мать, работница текстильного предприятия, и две старшие сестры, похожие на нее внешне, одна за другой пошли по стопам матери. Отца в семье давно уже не было, он сбежал куда-то за Урал (там Сибирь, там места много!) за месяц до рождения Ивана. Тоже, говорят, был такой же «большой», как теперь и Иван.
Мальчик рос с блокнотом в руках и набором цветных карандашей. Он писал всё подряд: и рептилию-маму, и рептилий-сестер, и скучную проходную текстильной фабрики, и доброго соседа дядю Гену и его злобную жену тетю Надю, и всех своих одноклассников и учителей. В армии, в танковой части, его назначили писарем в штаб и поручили оформлять «боевой уголок». Он устроил здесь галерею офицерских и солдатских ликов. Места не хватало, вывешивали на стены в коридорах. Благодаря рядовому Ивану Большому, казарма стала похожа на немецкий средневековый замок с галереей портретов воинственных рыцарей. Он украсил своими работами грандиозный стенд «Боевого пути части» и «Лучших в воинской профессии» рядом с плацем. Его очень ценили! Командир части генерал-майор Карманов заказал ему групповой портрет всей своей семьи – себя, жены, сына и двух собак охотничьей породы – и остался доволен. Огромное полотно свисало на головы гостей в его загородной даче, в широченной безвкусной гостиной.
– Известный художник, – со значением представлял гостям генерал-майор Карманов. – Собственные, так сказать, кадры. В художественное лично рекомендовал, вот этой самой рукой…
И генерал так потрясал в воздухе ладонью, что многие даже думали, не расслышав всего, будто он сам и написал своё семейное полотно.
Но Карманов был честен: он действительно подписал демобилизованному рядовому Ивану Большому направление в Художественное училище, и даже звонил в какое-то важное министерство своему старому приятелю, чтобы тот поспособствовал поступлению Ивана на курс. Поспособствовал ли приятель, или письмо генерала Карманова сыграло свою роль, или же сам Иван Большой оказался достоин зачисления, но конкурс он с успехом выдержал, причем с первого раза, и его вытащил в свою «лабораторию малых талантов» педагог и мастер Максимилиан Авдеевич Свежников.
Третьим великовозрастным юношей был тридцатилетний Сергей Павликов, открывший в себе художественные таланты с необыкновенным для этого тонкого дела опозданием. Он уже окончил к тому времени вечернее отделение экономического факультета какой-то народно-хозяйственной академии, успел поработать бухгалтером на фабрике по производству мыла, стиральных порошков и отбеливателей, и вдруг принялся рисовать. Его супруга, тоже экономист и тоже бухгалтер, сначала отнеслась к этому несерьезно, как к временному помешательству, но после того как Сергей начал тратиться на мольберт, этюдник, краски, холсты, бумагу, кисти, подрамники, пришла в ужас. Лишь палитру он смастерил сам из куска фанеры, потому что слышал где-то, что это к удаче; остальное покупал, да еще самое дорогое, самое лучшее. Он исчезал из дома на все выходные и возвращался возбужденный, раскрасневшийся, как от любовницы, надышавшийся на натуре свежим воздухом и с этюдом то леса, то какой-нибудь церквушки, то изгибающегося в девственных зарослях ручейка, то чего-нибудь еще, тихого, вечного, уютного.
– Плоско, – сокрушался он на следующий день, подолгу нервно разглядывая свою незаконченную работу. – Надо бы всё сначала!
Но их маленькому сыну, шестилетнему Владику, папины художества нравились. Он рассматривал их, жмурился и очень расстраивался, прямо-таки до слез, когда папа загрунтовывал работу, стирая ее из плоскости своей «выходной» жизни.
– Лучше бы пил! – отчаянно жаловалась жена подруге.
– Чем лучше-то! – изумлялась подруга, которая страдала как раз от этого пристрастия своего мужа.
– Тогда бы всё было ясно! – отвечала жена художника-любителя. – Разошлась бы и всё тут! А сейчас я вроде изверг – у него, видишь ли, талант проснулся, а я, дура безмозглая, мешаю.
Сергей Павликов тайком отнес свои работы на творческий конкурс в Художественное училище и был допущен к экзаменам. Сдавал он всё с самого начала блестяще, то есть русский язык, литературу, мировую художественную культуру. Память у него была исключительно цепкая, профессиональная.
Специальность «монументально-декоративное искусство», куда он стремился, потребовала от него сдать еще экзамен по рисунку (досталась голова и тело до пояса миленькой девчушки, терпеливо – по шесть часов два дня подряд – сидевшей перед абитуриентами в прохладной светлой студии), экзамен по живописи (так уж получилось, что та же модель, на этот раз обнаженная, так же долго и так же терпеливо, покрываясь гусиной кожей, будоражила его творческое внимание) и, наконец, по композиции. Тут у него получилось хуже – обнаружилось, что ему недостает колористических и графических способностей. Может быть, лишь потому, что он не умел работать с тушью, с акварелью, с гуашью, с темперой? Его коньком были бумага или, лучше, холст, карандаш и масло, а на экзамене по композиции всё это было не востребовано.
Сергей Павликов тоже оказался в хвосте конкурса. Но профессор Свежников разглядел в нем всё еще дремлющие таланты и взял в свою мастерскую. К его слову в приемной комиссии по традиции прислушивались – всё-таки сам Максимилиан Свежников настаивает да еще берется за этот неперспективный материал.
Супруга Павликова его поступлением на курс была недовольна, потому что, на ее взгляд, всё это запоздавшая блажь и в дальнейшем принесет одно лишь разочарование, а дальше разорение и, может быть, даже, в конце концов, и пьянство, которое она предпочитала конечно же только на словах, в горячности. Ссоры дома участились, и супруги разошлись. Маленький Владик этого маме никак простить не мог и даже упрямо оправдывал то, что у папы появилась новая муза; роль её исполняла та самая терпеливая модель, с которой Сергей делал свои вступительные работы. Сергей называл ее «Гусонькой» за то, что как только она раздевалась в студии, то сразу покрывалась пупырчатой гусиной кожей. Владик тоже приходил иногда посмотреть на симпатичную голую тетку и даже пытался зарисовать что-то. Профессор Свежников, проявляя педагогическую щедрость, допускал ребенка до обнаженной натуры, говоря, что так воспитывается художественный вкус и мужское сдержанное благородство.
Тремя девушками в «лаборатории малых талантов» были Рая Тамбулаева, двадцатилетняя томная красотка, и близнецы-сестрицы Сара и Евгения Авербух, восемнадцатилетние, внешне совершенно не похожие друг на друга – ни в самой малой степени.
Рая Тамбулаева привлекла взгляд Свежникова не потому, что топталась, как и другие его «птенцы» в самом хвосте вступительного конкурса, а благодаря своей внешности.
– Должно же что-то украшать день! – говорил он своей супруге, которая недоверчиво поглядывала на него.