Вход со двора. Роман-воспоминание - Орлов Владимир Викторович страница 5.

Шрифт
Фон

– …Жила бы страна родная и нету других забот!

Старички подхватывают:

– И снег, и ветер, и звезд ночной полет, тебя мое сердце в тревожную даль зовет!

Песня была, как сон в руку. Сколько в их жизни было этих тревожных далей, не перечесть… На следующий день «стаканы» в память о Кузьме Егорыче отдают похмельным кошмаром – башка гудит, как телефонные провода во вьюжную ночь, язык во рту, как крышка от старой консервной банки. Трофимыч же, напротив, бодр и весел. Утром заявляется к нам.

– Нормально проводили Егорыча? – говорит он, с расчетом на одобрение. Мы невесело подтверждаем, что Егорыча, действительно, проводили нормально, но еще одни такие проводы, и нас самих придется собирать в последний пугь. Трофимыч возбуждается:

– Это потому, что вы не умеете пить! – радостно восклицает он. – Пить надо как? Прежде всего, под настроение…

– Да какое ж настроение на поминках… – возражаем мы.

– Как какое? Скорбное, печальное, горестное… А чем грусть утолить? Водочкой! Она, родная, всю твою печаль на себя возьмет, горечь твою развеет, к добрым людям приблизит…

– Так уже и приблизит… – говорю я, с трудом ворочая языком, и с содроганием вспоминаю жаркое с кем-то прощание, с поцелуями и объятиями. Ужас один! Стыдно вспомнить!

– Я заметил, Володя, – нравоучительно говорит Трофимыч, – ты стаканчик с ходу махнул, капусткой похрустел, а потом сидел, как пень… А надо было покушать основательно. От лапшички поминальной ты отказался, а зря. Она на курятине домашней, наваристая, душистая, свеженькая, первый хмель на себя забирает, ну а дальше надо было холодцом говяжим закусить, рыбка на столе была славная… Эх, учить и учить вас еще надо! А Егорыча проводили достойно, по-людски, без этого интеллигентского жлобства! – Трофимыч сделал неопределенный жест в сторону. – Отдали, как говорится, последний долг по всей партитуре заслуг.

После этого Михаил Трофимович сделал почтительную паузу и, снизив голос на один регистр, уважительно сказал:

– Сергей Федорович утром позвонил! Без тебя, грит, Миша, мы как без рук. Молодец, грит, Михаил! Ну, и вам передавал благодарность!.. Да-а, вот так! Живешь и не знаешь, где упадешь…

В комнате повисла тягостная пауза, правда, ненадолго. Деятельная натура Трофимыча не терпела долгой грусти. Взор его снова стал приобретать полуденное свечение, и, остановив его на наших поникших после вчерашнего фигурах, он заговорил в ритме утренней радиофиззарядки:

– Кстати, хлопцы, чего вы здесь высиживаете! Молодые, красивые, здоровые! Мне бы ваши годы…

Трофимыч подтянул штаны под подбородок, провел рукой по сверкающей лысине и, игриво качнувшись в сторону окна, снова заговорил о былом:

– Помню, как сейчас! Дело было после пражской операции. Заходим мы в одну пивницу под Прагой, боевые офицеры, в орденах… Заказываем для начала по кружке темного староместкого…

И выносит его нам красавица такой силы, что потерял я сразу дар речи… Правда, ненадолго…

Трофимыч занял свою знаменитую раскоряченную позу, и полилась очередная история, на этот раз о красавице чешке, по имени Снежана…

Жизнь, однако, продолжалась, друзья мои!

О памяти и памятниках!

Снится мне сон с чудовищным сюжетом: будто сижу я в президиуме партийного съезда. Рядом Сергей Федорович Медунов. И вдруг он склоняется к моему плечу и громко шепчет:

– Сейчас будете выступать!

Я тут же покрываюсь колючим инеем. Липучий страх охватывает меня с головы до ног. И не потому, что мне предстоит вещать на всю страну, а потому, что сижу я за парадным столом в пиджаке, при галстуке, но без брюк и в галошах на босу ногу.

– Как же я пойду к трибуне? – бьется в башке лихорадочная мысль. – Ведь все увидят!

И в это время под сводами кремлевского дворца звучит усиленная громкоговорителями моя фамилия. Горбачев, повернувшись ко мне, ласково подбадривает:

– Смелее, товарищ!

Я медленно встаю на ватных ногах, и тут Сергей Федорович видит все мое безобразие. Его шея багровеет, лицо наливается гневом.

– Как же ты, негодяй, осмелился опозорить нашу родную Кубань? Перед всем народом ответишь!

И в это время я просыпаюсь.

– Боже праведный! Это ж надо такой чертовщине присниться! – лупаю в темноте глазами.

Сон был настолько явственен, с рельефной выпуклостью деталей и даже запахами, что я еще долго и беспокойно ворочаюсь во влажной постели, охая и всхлипывая в мятую подушку.

– Это ж надо такой чертовщине присниться! – повторяю я, пока, наконец, не забываюсь в новом сне.

Утром, перебирая детали привидевшегося, я прихожу к выводу, что в реальной жизни Сергей Федорович Медунов, особенно когда ему это было нужно, вызывал ужас не меньший, чем у меня, слава Богу, только во сне.

Человек, обладающий громадой власти (в России, кстати, в любую эпоху), может всегда позволить себе быть таким, каким он желает быть: добрым, злым, веселым, лукавым, радушным, мстительным, щедрым, скупым, сердечным, мрачным, разговорчивым, хитрым, простодушным, колючим, обаятельным, жестоким, милосердным, строгим, добрым и так далее. Каким угодно! Но угодно ему лично! Объясняя, по крайней мере себе, что так нужно стране и народу.

Он может подбирать для себя любую комбинацию качеств и чувств, важно одно: властедержатель обязан всегда безоговорочно владеть положением, чтобы каждый, кто входит в систему его подчиненности, хорошо знал (и это, кстати, все хорошо знают), что всякое сопротивление воле и желаниям Большого Хозяина будет неотвратимо наказано. А если сопротивление оказывает человек значительный (а еще хуже творчески одаренный), то наказание будет жестче и масштабнее, вплоть до исключительной и, вместе с тем, поучительной для других, меры. Особенно убедительно это проявлялось в бытность диктатуры первых секретарей Компартии. Любое сопротивление тогда трактовалось, как потеря ответственности перед народом, или как действия, направленные во вред народу (словосочетание «враг народа» могло родится только у нас).

Последствия для «сопротивленца» в медуновскую эпоху воплощались, как правило, в лишении должности, нередко усугубленном наказанием по партийной линии (а исключение из партии означало бесславную гражданскую смерть)…

Молча, шаркая подошвами, мы двигались по сосновой аллее, куда-то в самую глубину кладбища, пока не вышли к месту, где среди тесного частокола металлических оград было выкопано последнее пристанище всесильному некогда Сергею Федоровичу.

Гроб к могиле протискивали, цепляясь рукавами и карманами за ржавое железо, скользя башмаками по жирной московской глине.

На дне могилы хлюпала вода…

В такие моменты, я думаю, многое вспоминается и видится с отчетливостью осознания человеческой бренности и нашей временности на этой земле.

– Глядь! И всесильные туда же уходят! – внутренне восклицаешь ты. Правда, грустные раздумья держат тебя до первого трамвая или вагона метро. Вышел из тишины кладбища, нырнул в уличную толпу, и снова пошла суетная круговерть: интрижки служебные и неслужебные, чесание языком по поводу всяких слухов, кого возвысят, а кого опустят. Я заметил, все мудрое в наших головах так недолго держится! Или с кладбища не надо уходить, или, по крайней мере, ходить туда почаще…

Сергея Федоровича похоронили, втиснув в узкое пространство между умершими ранее женой и младшим сыном.

Старший сын, последний осколочек от некогда большой семьи (я увидел), положил в карман пальто завернутые в носовой платок ордена Ленина и Золотую звезду Героя – высшие признания от СССР.

Наконец все выбрались на асфальтовый пятачок, соскребая глину с подошв. Выбрались и замерли в изумлении: неподалеку полированным гранитом и начищенной бронзой сияли надгробия, ну просто невероятной красоты и величия. Это был настоящий кладбищенский рай, пантеон, этакий парад мемориального искусства, с дорожками, усыпанными гравием из искрящегося лабрадорита, с тяжелыми цепями, натянутыми меж гранитных тумб, с огромными стелами, о грани которых разбиваются медные орлы и еще какие-то другие гордые птицы. Мраморные девушки, обхватив руками точеные кувшины, – сама вселенская скорбь, рыдающая над покойными.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке