Чай пили молча.
Он грел руки о чашку, морщась от удовольствия и мягкой ломоты в отогревающихся пальцах.
Я старалась, чтобы моя чашка дрожала не так заметно.
Потом он сказал: «Как у тебя хорошо. Мне».
Я вздрогнула от этого «у тебя», от уточняющего «мне».
«Вот и все, – подумала, – вот и все».
И, отчаянно маскируя притяжение нарочитым обсуждением фиалковых проблем, мы проговорили несколько часов, и я совершенно не стеснялась его, когда хотела писать, говорила: «Подожди, я в туалет», – а он кивал и закуривал… Потом заметил легкую испарину у меня под глазами.
– Устала?
– Очень.
Тогда он взял меня на руки и отнес в постель.
– У тебя замок на защелке, я захлопну дверь. Приду завтра, после работы. Спи.
Поцеловал ладошку, потом переносицу.
Сердце громыхнуло у горла.
Закрыла глаза. Мягко щелкнула дверь, закрываясь за ним.
«Завтра. У меня есть завтра».
Кафка лежал у щеки и, конечно, молчал.
Настало завтра.
Проснулась с ощущением праздника. Купание, одевание – все получалось как-то ловчее и быстрее обычного.
Занялась уборкой.
Старенькая квартирка прихорашивалась потихоньку.
Вдруг вспомнила один забытый рецепт, легкий и быстрый.
Нашлись и картошка, и старенький кусочек сыра, и сухарики, и сухое молоко. Через час запеканка сияла золотисто-коричневым глянцем и пахла пирогом.
Вчерашний гость пришел вечером с готовым карнизом, лампами белого света, креплениями и кронштейнами. Быстро все приладил, подсоединил, и фиалки получили, наконец, свою долю света и тепла.
…Смотрела на ловкие движения мужчины и отчетливо видела грань, отделявшую меня от мира здоровых людей.
Этот мир там, за окном, за фиалковым бордюром. Последний посланник этого мира задержался здесь, укрепляя пограничные столбы, освещая контрольную полосу, чтобы было видно, где кончается одна земля и начинается другая.
Компьютерная мегапаутинка не в счет…
Тренькнула микроволновка, согревшая запеканку, щелкнул выключившийся чайник, из ванной не слышно бегущей воды.
Его все не было. Наконец, шаги. Сел напротив. Заметно было, что плакал, а потом умылся. Отодвинул чуть тарелку, чашку. Положил передо мной фотографию. Мальчик в инвалидном кресле. Лет семи.
Его лицо, его глаза.
– Мой сын. Его мать бросила меня. Вернее, просто сказала «уходи», когда он родился таким. Решила, что от меня родятся такие вот дети. Но она не бросила его, а я – их. Мы – не семья, мы… даже не знаю, как назвать. Прихожу к ним почти каждый день. Она не может меня видеть и не может без моей помощи. Я не могу без него, он до поджилок любимый, до сбоев сердечного стука. И еще. Со вчерашнего вечера я точно так же сильно люблю тебя. Все. Теперь очень хочу есть.
Он неожиданно улыбнулся.
Такой милый неправильный прикус, что колет сердце.
Я не удивилась почему-то. Но что я могла ему сказать, я, девушка без будущего и почти без прошлого?
Подвинула теплую запеканку. Взял кусок прямо в руку.
И правда: какое излишество – нож и вилка. Я улыбнулась.
Откусил много и с видимым удовольствием зажевал, прикрывая глаза. Взглянула на Кафку – тот, не мигая, смотрел сквозь гостя в вертикальный прицел зрачка. Потом взглянул на меня, наклонил гибко голову и вышел неслышно. Мне стало тревожно.
– Это просто неприлично вкусно, – улыбнулся и вдруг вскочил, – подожди, я сейчас.
Вернулся через полминуты с коробкой, обернутой почтовой посылочной бумагой и перевязанной коричневым шпагатом.
В этой коробке было что-то от песни Бьорк, когда она играет Сельму у Ларса фон Триера. «Танцующая в темноте», да.
…Зачарованно смотрела, как гость развязывает тугую бечевку, снимает крышку и достает оттуда шершавые гранаты, огуречные бомбошки фейхоа, очень желтые кругловатые лимоны, приплюснутые матово-оранжевые тыковки твердой яблочной хурмы…
Потом на стол шелковисто посыпались шоколадные каштаны. Еще какой-то сверток в кожистой пергаментной бумаге. Остро запахло чесноком и пряно-ореховой травой.
А он уже доставал из этой замечательной коробки маленькие газетные кулечки с чем-то невесомым, пахучим, томительно-знакомым.
«Это же специи!» – догадалась я.
…Пальцами робко заглядывала в крошечные свертки, нюхала, радостно жмурилась от знакомых запахов: орехово-пахучий чаман, тонко-кислый сумах, сухая аджика – от нее зашкаливает обоняние.
Толченым жемчугом просыпались немножко гранулы сушеного чеснока.
Я чихнула и рассмеялась. Радость кружила голову: я узнала моих давних любимцев – кавказские специи.
…Произносила их забытые имена, а гость зачарованно слушал. Понимал ли он, что мой голос вернулся со стиксовой пристани одиночества?
Покачал-покивал головой терпеливый Харон – иди себе, еще не время.
…Потрогала пахучий пергаментный сверток.
– А там что?
– Не бойся, разверни.
В пурпурной восковой пыльце лениво нежилась вяленая бастурма.
Я знала ее вкус.
Чтобы резать такую, нужны тонкий острый нож, ровная деревянная доска и много силы.
И тут я поняла, что гость останется здесь, со мной, чтобы нарезать это чудесное, древнего рецепта мясо, чистить тугие гранаты, тонко отделять кружочки цитронов и посыпать их сахаром с одной стороны и молотым кофе с другой. Увидела это так же ясно, как давеча видел кот.
Я прикрыла глаза от невыносимости присутствия Судьбы в кухонном периметре.
– А я забыла, как тебя зовут, – сказала, не открывая глаз.
– Сергей, – улыбнулся он, – а ведь мы и не называли друг друга по имени вчера.
– Что?! – Я попыталась припомнить подробности вчерашнего вечера. – Ну да… и правда… надо же… Я – Лера.
– Лера – очень тебе идет.
– Да.
Мы снова проговорили до полуночи. Но он не остался. Ушел.
…И вернулся через два дня, смертельно вымучив меня поминутным ожиданием звонка. Он так и не позвонил, просто пришел. Видно было, что измучен, измотан. Не мог сразу говорить. Курил в форточку. Я и не спрашивала ни о чем. Смотрела на него, молчала.
«Вот человек. Пришел ко мне из мира. Или из миров. Я не знаю о нем почти ничего. Я знаю и чувствую его целиком. Я люблю его на сто лет вперед. Откуда это ко мне? Откуда это во мне? Куда ему идти от меня? Где его любят так же?»
Отогрелся, губы дрогнули. Наконец-то мог говорить:
– Мой сын начал ходить, Лера. Ему почти семь. Надежд не было никаких. Вчера он встал с кроватки сам. Сделал шаг и упал. Попробовал ползти. У него получилось. Потом поднялся и снова шагнул, целых три шага. Врачи в шоке. Судя по снимкам, он в полном порядке. Он… он выздоровел. То есть… черт, я не знаю, как это называется, от такого не выздоравливают, это, наверное, называется «исцеление» или еще как-то… Его мать плачет и умоляет меня вернуться. Меня разрезало пополам.
Он сжал зубы, слезы побежали знакомыми дорожками.
– Ты знаешь кто? Ты – ангел. Я только увидел тебя и понял: ангел. И еще понял: ты – мое убежище, приют. Увидел тебя, услышал – и захотел умереть непременно рядом с тобой, прожить, сколько придется, и умереть. Но с тобой. С тобой – не страшно. Так я решил для себя еще вчера… – он помолчал, – еще вчера. Но уже вчера меня приговорили к другой жизни. Это любовь и… любовь. Чччерт! Лееее-ра…
«Ты заблудилась, Любовь? Сошла с ума? Что ты творишь, шальная? Какой жертвы захотела теперь?» – Я представила вдруг эту потерянно мечущуюся фигурку – любовь — и почти жалела ее.
– Сережа, – сказала тихо, – мы просто перемотаем пленку назад. На три с половиной дня назад. Ты пришел, сделал замечательные полки и провел свет на фиалковую полянку. А теперь ты уйдешь. Так лучше. Видимо, Любовь требует свою жертву. Уходи сейчас.
Он скорчился на стуле, прижав ладони к лицу.
«Здесь останется моя душа, здесь останется моя душа, здесь останется…» – шептал. Я смотрела в окно. Там жизнь. Так лучше
…Ушел. Я посидела еще немножко, не двигаясь. Потом включила компьютер, вышла в Сеть, получила письма.