Рассказы о Анне Ахматовой - Найман Анатолий Генрихович страница 20.

Шрифт
Фон

Все это перед Яцеком-Янеком. Или перед Жюлем-Жимом, или и не знаю, был ли кто, перед кем, – мог ли быть такой. Все это в моем воображении, холодном и горячем. Но не передо мной. Передо мной: с Новым годом, привезуа́ тебе Ль’ом револьтэ («л» и «в» невообразимой пленительности), ты же ль’ом револьтэ, мы же экзистенциа́уы, так или не? Передо мной: муй ойчец теософ, не часто среди поляков-мужчин («теософка»). Передо мной: сейчас Яцек (Янек) подойдет, ты не против?.. Я не против. Я составил пропорцию. Польша: СССР = Европа: Польша. Софья – европейское наше. Софья находится здесь, чтобы мы узнали обособленность нашего поколения от нашего европейского. Если мы такие же (станем или суть), реформа ни к чему. Тогда можно пойти в кино третьим с осочкой-теософкой и Янеком-Яцеком, проводить их до общежития и, если хочется, плакать, плакать, всхлипывать всю дорогу домой. Тогда можно разнюниться, когда Ленинград-Варшава тронется и они замашут руками из-за спины проводника.

Научитесь произносить within. Уифзыʼн. Узнайте у китайцев древнее значение уифзына.

4.

Наше поколение гуляло. Во дворе. По улицам. По уличкам проходных дворов. В куцых скверах. Разбитых архитекторами, садовниками. Фугасами. Где дом был стен, там сквер стоит. В скверах близлежащих. В которые по пути. В где можно нарваться на местных. Тоже, впрочем, нашего поколения. В городских садах. Где-то и в пыльных-мусорных, да, и в таких обреталось наше нашепоколение, в пусть и пыльноватых, и мусорноватых, но ведь в той же мере, считай, и придворных. Куда уже сейчас, когда я позволяю себе с печалью смотреть на нас, превратившихся в паколение, продают на вход билеты. Как в Лувр и Военно-морской музей. И водят коммерческие экскурсии по аллеям, которыми мы просто брели, уставившись в землю и в никуда, мотались, шагали от нечего делать. А скоро будут записывать, как в Уффици, за полгода. Наше поколение гуляло в городском саду Летнем, а? Летний-то сад, мой огород-то. И мой, и мой! Наш. В городском саду Михайловском – Большом. В сквере Михайловском – Малом. В Екатерининском садике, пыльном, грязненьком, согласен. Однако и на Марсовом поле шатались-сидели.

Екатерининский негоден для прогулки. Для прогуливания себя – и одновременно его, садика. Он видим насквозь, идущий по нему видим всеми во всякую минуту. Прошел по периметру – заходи на следующий круг. Но хоть так, а ведь бедный Гоголь после премьеры «Ревизора» выскользнул из-под лестницы Александринки с последними зрителями, а куда топать? Статуи еще нет, вместо садика партерный сквер: травяной газончик, грядочки с цветами. Хило, пусто. Нашему поколению пожалте – сама Екатерина. Сама – правда, угнетает: тронным безразличием, самодержавной незаинтересованностью в гуляющих. Бронзовым весом – выше поясницы и ниже; гранитным – постамента.

Зато екатерининские орлы! Суворов, о! Державин, ага. С временщиками-откупщиками. Один к одному: Потемкин, Орлов, Бецкой, Безбородко. Всех девять. Их сиятельств. Плюс Воронцова-Дашкова, требующая отгадки. Нашего поколения отцы-основатели – потому как физиономий их, болтаясь после уроков, навидались не меньше, чем одноклассных. Не приходил ли кто из них к нам в актовый зал на Первое мая, Седьмое ноября, вот вопрос. Память шалит. На Первое, на Седьмое развешивалось по городу Политбюро. Екатерининских коллегий и советов – карикатуры, недружественные шаржи. Мумифицированные нервы полости рта. Пакля. Загипсованность.

Под ними наше поколение в виде еще детей. Чахоточные в чахоточном Питере-свитере. Кто их выгуливал? Кормилицы? Воспиталки продленного дня? Сами себя, вот кто! Целомудренная шпана. Туманно-туманно бормотали, что под кринолином у Дашковой что-то не то и не вполне понятно, для чего. Что у матушки-императрицы – ого-го как не то, хотя и более понятно. А что и как, поди сообрази. Это по геометрии-то Киселева для пятого-то класса. Допустим: штанишки спустим, восставим перпендикуляр, и через девять месяцев готовый экземпляр. В этом бы кое-как разобраться.

Ибо и как общественная категория, и как идеология наше поколение строилось на противостоянии мужской половины девицам. Естественно, этим противостоянием и выражалось. Девицы были поприщем нападения, войны. Юноши и молодые люди жили в городе девиц, занимаясь тем, что осаждали его: девицы были и противником, и целью, назначенной к достижению, и наградой за победу. Действия обеих сторон – враждебные, примирительные, не говоря уже, согласные, – составлявшие по сути взаимодействие, осуществлялись исключительно в форме прогулки. Не имевшей маршрута и бесконечной. Не столько, стало быть, в форме, сколько в рамках и в русле. В руслах, если быть точным, поскольку город стоял на текучей, многократно и повторяемо расходящейся и сходящейся большой воде. Куда идти, не было. Кафе стоило денег, которых не было. Самих кафе – почти не было. В том, что называлось «дóма», в любой комнате уже кто-то был. Кино, с разной назойливостью занимая внимание, от действий отвлекало. Садовая скамейка, на которую можно бы сесть, втягивала в цепь испытаний. Ее нужно было найти – всего вероятнее, с кем-то поделив – на ней нужно было мерзнуть – и быстро промокать. Потому что город был северный, в нем шел дождь и дул ветер. Оставалось идти.

Из Екатерининского, мимо сада Аничковых (в его чахлость то пускали, то гнали), по Толмачева (так и быть – Караванной) до сквера на Манежной (партерного, партерного) с заходом во вжатый под стену «Зимнего стадиона» (Манежа, Манежа, согласен) и, не замедляя шага, по (когда вернули проход слева и справа от дома «восьми генералов») Кленовой (так себе клены). На выбор: под сень самых-самых чащ, кущ и рощ, либо на простор песчаной плеши с могилой посередине. Это вариант запасной. Главный – Малой Садовой на Большую и теми же чащами-рощами, уже упомянутыми Михайловскими и Летними.

Силки. Тенета. Пробег по диагонали обнесенных Воронихинской и прочими решетками, утыканных зеленью клеток. Удушье налегающих плечами улиц. Бочком-бочком поталкивало, а нет-нет и сносило – за город. К царскосельским-павловским садам, их диффузно расширяющимся приюту, укрытию, идиллии. Но ведь целое предприятие. Вокзал, билеты, электричка. С отложенной в уме памятью еще о паровике – читай: путешествие. Читай: путешествие другой эпохи, чуть не царистской. Читай: детство, то, что пропало, чего навсегда нет, никогда не будет. Но вода уже прибирала к рукам: не угодно ли в Петергоф? Топография садов ленинградских выносила к невским пристаням, откуда доставляли к петергофскому причалу катера-ракеты. (До них – речные трамвайчики, довоенный рай. Все то же детство: мы с тобою поедем на А и на Б.) Где улыбаются уланки. После пьянки.

Но как-то раз, после пьянки уже другой, студенческой, регламентной, вынужденно полагающейся, так что никакой, даю себе возбудить в душе элегическую грусть, вспомнить, как сидел на скамейке, на которой никогда не сидел, заявляюсь к государыне в Катькин, поднимаю воротник плаща как бы от ветра, которого нет, и подкатывается ко мне субъект. Волосы, выровненные сверху горизонтально, жемчужный ангорский пуловер, белоснежная сорочка, телесность облонских кондиций: вы, говорит, не боитесь?.. Чего?.. Вы, меня не обманешь, юноша славный, чистых устремлений, а что как я-то испорченный?.. Чего, говорю, надо?.. Мне ничего, но на этом месте от вас известно чего может быть надо. Или вы еще наивны и не в курсе?.. И слово за слово объясняет мне про гомосексуалов, чье это место стало. Штрих. Никакой не сквер, никакой не Катькин, а Штрих!

Делаю вид, что не новость, что тертый калач и терт настолько, что ничто для такого не новость. Но – нокаутирован. Левым крюком и прямым в подбородок. Левым – что вот я, оказывается, где гулял невинным ребенком, а прямым – что гомосексуалы, это, помилуйте, кто? Что, тоже наше поколение? Но главное – что ты, Дельвиг, имеешь в виду под родительным падежом? Что это за штучки у мужеского с мужеским – если я правильно этого битника понял?

Я окинул его взглядом максимально равнодушным, но не уследил, что подпустил – совершенно ни к чему – пренебрежения, и сказал: «Ты уверен, что не оговорился? Гомосексалы? Не гермафродиты?» Он уставился в меня глазами изумленными, расположенными, чуть ли не исполненными восхищения и, спотыкаясь, выговорил: «Как выражались в России Романовых: м-да».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке