Однако в итоге затянувшаяся моя игра в раскольничество бесполезна, невыгодна, да и пора бы ее завершить, тем паче, что формальная смена религиозного направления для человека моего мировоззрения – все равно как смена ботинок, лишь бы те не жали.
Глупости обрядов, как и воообще поползновения к набожности, бытующие в братстве, конечно же, раздражают здравый смысл, но главное – на аскетизме конфуцианство не настаивает и допускает компромиссы самые разнообразные. Случаются, правда, недоразумения. Было и так, что одного из старших братьев вдруг потянуло к проповеди некоего изначального смысла триединства Человека, Земли и Неба, якобы отвергающего слияние природы с детьми ее посредством материальных благ современности.
Утверждения в душах призывы подобного рода не получили, но наблюдалось известное замешательство… Затем место праведника занял брат с более рациональным складом ума, а тот исчез.
Возможно, был обращен лицом к нирване. Не знаю. В братстве я человек маленький. Всего лишь врач. И мой удел – догадки, да и они не в почете. В почете тупое устремление к ничегоневедению.
Кошачий поскреб за дверью, и в спальню входят всепрощение, угодие и смирение, воплощенные в как бы испуганной улыбке и согбенной спине, обтянутой пыльно-вишневым кителем с глухим, из черного бархата воротником. Это Катти – молчаливый шестипалый индус. Эмигрант из южных штатов. Уборщик, официант, прачка. В
Сянгане, городе китайском, индусам приходится нелегко, и Катти дорожит своим местом, размеренной жизнью, в чьем однообразии ему, познавшему самое дно нищеты, видится завидная устойчивость, дорожит мной – покладистым хозяином, несложной работой, наконец – смехотворным, но все-таки счетом в банке, куда он ходит, как в храм.
Я, в свою очередь, дорожу Катти – опрятным, исполнительным и порядочным. В последнем убедился, прослушав пленку его доносов на меня моему патрону Чан Ванли, принуждавшему в братстве доносить всех на всякого.
Доносы индуса были искренни и глупы до нелепости, но в дурашливой, заискивающей простоте его слов я узрел лукавое актерство верного и сметливого человека. Доносы угождали своей трепетностью, и смысл их сводился к тому, что в могуществе главы братства я не сомневаюсь в такой же степени, в какой и преклоняюсь перед этим могуществом.
Катти свертывает простыни в узел и зажигает сандаловую палочку. Синеватый дымок струйкой поднимается от нее, дробясь на зыбкие кольца.
Я приду сюда вечером, когда дым выветрится и останется лишь неуловимый аромат в прохладе выстуженного кондиционером воздуха… Ах да… Я указываю Катти на неисправный агрегат и, когда он кивает понятливо, выхожу, плотно прикрыв за собой дверь.
Давящая тишина утра. Молчат цикады. Затаились попугаи в сумрачной глубине оплетенных ползучей лианой ветвей, склонившихся за ограду. Пальмы увешаны гроздьями зеленых кокосов, и листья их, как гигантские перья, обвисшие в этот мутный час рассвета, прикрывают плоды, словно спящих птенцов.
Оранжевые лепестки облетают с плоской кроны «пламени леса», осыпая газон, падая в голубую гитару бассейна, на розовые дорожки сада, сливаясь с ними в своем одноцветье, как дождь с морем.
Вода нестерпимо холодна, но, когда я выныриваю из бассейна, закостенев в напряжении мышц, чтобы унять испуганный бой сердца, и глотаю теплый, настоянный на ночном дыхании цветов воздух, меня охватывает дурманом пронзительно-умиротворенное чувство жизни.
А потом стою на скользкой мраморной плите, глядя, как невидимый ластик вытирает сонное, белесое небо, еще хранящее в себе ночь, до ясной голубизны, как синие тени гор обрастают плотью камня и продергивает горизонт огненная нитка восхода.