Покровского, с которым нам не раз приходилось полемизировать на протяжении обоих томов, пришла, когда наша работа была закончена. Примкнув к марксизму из либерального лагеря уже сложившимся ученым, Покровский обогатил новейшую историческую литературу ценными работами, начинаниями, но методом диалектического материализма он так и не овладел до конца. Делом простой справедливости будет прибавить, что Покровский был человеком не только исключительной эрудиции и высоких дарований, но и глубокой преданности тому делу, которому служил. [10] как и в историческом труде. Но есть ирония, заложенная в самих жизненных отношениях. Обязанность историка, как и художника, извлечь ее наружу.
Нарушение соответствия между субъективным и объективным есть, вообще говоря, основной источник комического, как и трагического, в жизни и в искусстве. Область политики меньше всего изъята из-под действия этого закона. Люди и партии героичны или смешны не сами по себе, а по своему отношению к обстоятельствам. Когда французская революция вступила в решительную стадию, самый выдающийся жирондист оказывался жалким и смешным рядом с заурядным якобинцем. Жан-Мари Ролан, почтенная фигура, в качестве лионского инспектора мануфактур выглядит как живая карикатура на фоне 1792 года. Наоборот, якобинцы приходятся событиям по росту. Они могут вызывать вражду, ненависть, ужас, но не иронию.
Героиня Диккенса, пытающаяся половой щеткой задержать морской прилив, есть, по причине рокового несоответствия средства и цели, заведомо комичный образ. Если мы скажем, что эта особа символизирует политику соглашательских партий в революции, это покажется утрировкой. Между тем Церетели, действительный вдохновитель режима двоевластия, признавался после октябрьского переворота Набокову, одному из либеральных вождей: "Все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток". Эти слова звучат как злая сатира; между тем это самые правдивые слова, которые соглашатели сказали о самих себе. Отказываться от иронии при изображении "революционеров", которые щепочками пытаются задержать революцию, значило бы, в угоду педантам, обворовывать действительность и изменять объективизму.
Петр Струве, монархист из бывших марксистов, писал в эмиграции: "Логичен в революции, верен ее существу был только большевизм, и потому в революции победил он". Так же приблизительно отзывался о большевиках и Милюков, вождь либерализма: "Они знали, куда идут, и шли в одном, раз принятом направлении к цели, которая с каждым новым неудачным опытом соглашательства становилась все ближе". Наконец, один из менее известных белых эмигрантов, пытавшийся по-своему понять революцию, выразился так: "Пойти по этому пути могли лишь железные люди... по самой своей "профес[11] сии" революционеры, не боящиеся вызвать к жизни всепожирающий бунтарский дух". О большевиках можно с еще большим правом сказать то, что сказано выше о якобинцах: они адекватны эпохе и ее задачам; проклятий по их адресу раздавалось достаточно, но ирония к ним не приставала: ей не за что зацепиться.
В предисловии к первому тому объяснено, почему автор счел более уместным говорить о себе как об участнике событий в третьем лице, а не в первом: эта литературная форма, сохраненная и во втором томе, сама по себе, разумеется, не ограждает от субъективизма; но она, по крайней мере, не вынуждает к нему. Более того: она напоминает о необходимости избегать его.
Во многих случаях мы останавливались в колебании, приводить ли тот или другой отзыв современника, характеризующий роль автора этой книги в ходе событий. Можно было бы без труда отказаться от иных цитат, если бы дело не шло о чем-то большем, чем условные правила хорошего тона.