— О, папа, — пробормотала она с закрытыми глазами. Она выпила еще, и каждый вздох и каждый глоток давались ей с трудом.
— Солнышко, — приговаривал он. — Давай еще немножко.
Она шевельнула пальцами в его руке, ища поддержку, словно ребенок. Он прижал ее к себе, слушая, как бессвязная речь, перемежающаяся всхлипами, постепенно стихает.
«Не смей умирать, будь ты проклята. Не оставляй меня одного».
Она глубоко вздохнула, вздрогнула и проглотила последние капли воды в чашке. Он погладил ее горящий лоб, отведя короткие темные локоны от лица. Она, несомненно, была настоящей красавицей, подумалось ему, раз даже через десять дней болезни все еще была видна ее красота.
Уговорами и принуждением он заставил ее выпить еще воды. Она осилила только половину второй чашки — усталость и забытье снова отняли ее у него. Он попытался без большой охоты расправить простыни, что, в его представлении, обязательно нужно делать, ухаживая за больным, а потом спустился вниз, чтобы добыть еды.
У двери, ведущей во двор, он остановился и свистнул. Свистнул еще раз. Он заставил себя не свистеть в третий раз — четвертый — пятый — тысячный. В этот рассветный час он слышал в ответ только звук собственного дыхания. Он пересек двор и снова свистнул. За ним вперевалку шествовали утки, голодные и недовольные, но он предоставил им самим позаботиться о себе, а сам пошел в огород. Он знал, что ему надо было одну прирезать — ведь для того он их и заводил, — но, когда раньше ему нужно было принимать решение, он оставлял выбор жертвы Немо, которого подобные сомнения не терзали. Немо.
С.Т. снова свистнул. Он не позволил себе остановиться и прислушаться. Звук шагов, хруст известняка и камней казались очень громкими, эхом отражаясь от склонов окрестных гор. Каждая ветка и камень отчетливо виднелись в сверкающем утреннем свете.
В огороде он с трудом нашел то, что осталось в зарослях сорняка. Пять красных перцев, зеленая трубочка кабачка — сильно изгрызенная кроликами, немного широких стручков белой фасоли, две пригоршни дикого розмарина и одна — тмина, и, конечно, чеснок — его единственная удача. Можно все это кинуть в горшок, добавить ячменя — и получится суп. Если ей не захочется, то уж он-то его съест. А еще разотрет оливки и каперсы и намажет на хлеб. На обратном пути он подобрал несколько сосновых шишек и по дороге обгладывал их, кидая с обрыва шелуху.
Поставив вариться суп, он снова заглянул к ней. Она была беспокойной и раздражительной — то говорила разумно, то несла чепуху, соглашалась выпить глоток воды и отказывалась от следующего. Ее лоб и руки были горячи, как огонь. Он мог бы подумать, что наступает кризис, если бы все предшествующие дни не были пределом лихорадочного состояния убийственной слабости.
Он сделал все, что мог, и даже обтер ее отваром душистой руты и розмарина, который готовил ежедневно с тех самых пор, как в один из редких моментов просветления она ему самому велела растираться таким отваром, чтобы не заразиться. Она, казалось, неплохо разбиралась в вопросах врачевания, и, когда ему удавалось получить от нее какие-нибудь новые указания, он с готовностью их исполнял. Потом он оставил ее на полчаса, как делал каждый день, чтобы осторожно спуститься в каньон и, собрав все свое мужество, искупаться в ледяной реке, сбегающей с гор.
Чтобы укрепить свои силы, как она сказала, — и видит Бог, требовалась большая твердость характера, чтобы, раздевшись, войти в реку и вылить ведро студеной воды себе на голову. Его никогда не обвиняли в трусости, но эта простая на первый взгляд процедура была на грани того, что он мог вынести.
Но все же он ее проделывал. Главным образом потому, что ему совсем не хотелось умереть так, как умирала она.