Постороннему человеку, случайно забредшему на «травку», она показалась бы просто пыльным пустырем. Не то для детей: для них тут множество ресурсов. Весной «травка» покрывается вся желтыми одуванчиками; из них делают венки, царские короны, из стеблей цепочки и браслеты. Птичьи перья в изобилии валяются на «травке» и составляют тоже игрушки для детей. Конечно, «травка» невелика, но отлично исследована детворой: нужна ли трава «мокричка» для канарейки, – знают, где ее достать, обрезал ли кто палец, – подорожник тут как тут. Собирают и ромашку, сушат и тысячелистник от кашля… Но самое интересное – памятники: они обладают способностью превращаться во что угодно – то в скамью, то в коляску, то в королевский трон, – смотря по тому, какую игру затеют дети. Иногда, в сумерки, кто-нибудь из них, сидя на могильном камне и воображая, что едет в далекое путешествие, вдруг со страхом шепнет: «А что, если покойник?..» – и вся стая, как воробьи, в ужасе снимается с места и опрометью бежит домой».
У Машеньки были свои любимые игры: конечно, «театр». А кроме того, игра, тоже представлявшая как бы целую серию пьес: «в злые богачки» и в «смешные богачки». Две куклы представляли Ваню и Машу, и разыгрывались их разнообразные приключения, причем «злые богачки» всячески мучали и преследовали детей, а «смешные богачки» были добрее и в конце концов приходили на помощь. В этих смешных, но добрых созданиях, несомненно, крылись зародыши диккенсовских персонажей, столь любимых Марией Николаевной, вероятно, подсмотренных с натуры в детском окружении, тех чудаков и чудачек, о которых вспоминала впоследствии Мария Николаевна, говоря: «Я видела много таких типов, что вы себе и представить не можете».
Девочки жили жизнью своей скромной семьи, бегали по поручению матери через улицу за хлебом, крепко зажимая в руке медную монету и озираясь со страхом, чтобы не попасть под лошадь.
– Здравствуйте, Трифон Трофимович, дайте на пять копеек черного хлеба.
В ответ русый купец с окладистой бородой отвечал «пожалуйте-с» и вручал краюшку хлеба. Опять стремглав летели назад через улицу – страшно, не то что на церковной площади!.. «Потом помогали матери убрать комнаты, накрыть стол… Семья ютилась в двух комнатках и кухне, за которые платили семь рублей в месяц, третью сдавали за четыре рубля какой-то немке, госпоже Мур. В комнатках был старый, купленный по случаю рояль, а на оконцах стояли цветы: фуксии, герань, летом иногда левкой, которые заботливо выносились на двор освежиться, когда шел дождь. В эти оконца весной долетал запах сирени из поповского палисадника; что греха таить, девочки иногда потихоньку ломали ветки душистой сирени в сумерках; эта сирень приносила им столько счастья. Усталое лицо матери освещалось улыбкой при виде сирени, и у нее не хватало духа запрещать это – все равно другие ребятишки к утру все оборвут. Под вечер, когда работать становилось темно, а свечи было жечь жалко, – мать пользовалась этим временем, чтобы выйти с девочками отдохнуть и подышать воздухом за воротами. То же делало большинство соседок: матушки-просвирни, мастерицы-белошвейки весной и летом наслаждались здесь природой».
Повторяю, были и другие краски в картине этого детства: были минуты горькой нужды и настоящих лишений. Стоит привести из тех же воспоминаний рассказ Анны Николаевны о том, как кошка стащила кусок говядины, оставленный отцу на ужин.
«Кошка, с говядиной в зубах, выпрыгивает из окна. За ней кидается Аня и ловит преступницу у самого поповского палисадника. Ура! Говядина цела! Кошка только схватила ее, а съесть не успела. Положим, она в пыли, потрепана, но ее можно вымыть в кипятке – папа и не узнает, – а ужин все-таки будет! И точно гора свалилась у них с плеч».
Много говорит этот бесхитростный рассказ: и о той бедности, которая заставляла отобранный у кошки кусок мыть и опять класть обратно, и о том, какая гроза ждала бы всех, если бы отец остался без ужина по их недосмотру. Николай Алексеевич был в своей семье большим деспотом, перед ним трепетали все, начиная с кроткой Александры Ильиничны, с которой он частенько бывал и суров.
Крупнейшие актеры Малого театра не относились к нему как к «низшему персоналу», они считались с его мнением и указаниями, он запросто бывал в их обществе, и они уважали его как великолепного работника. В его профессии мало было ему равных. Артистов он нередко выручал в трудные минуты. Мария Николаевна рассказывала один эпизод из воспоминаний ее отца: он суфлировал как-то пьесу в стихах; актер, игравший главную роль, очень неважно знал ее. Одно место он забыл и стал делать отчаянные знаки Ермолову, чтобы тот «подавал». И вдруг Николай Алексеевич увидал, что как раз в этом месте вырвана часть страницы и не хватает восьми строк текста. Он тут же из головы сочинил эти восемь строк, подал их актеру и таким образом спас и текст и актера… Актеры любили его и отмечали, что часто были обязаны своим успехом этому невидимому, сидящему где-то внизу, в пыли и полутьме, другу, а после его смерти в одном из стихотворений, написанных в память его, ярко выразилось это отношение:
Он был безусловно артистической натурой. Он написал пятиактную феерию из рыцарской жизни, писал водевили в стихах и прозе, которые ставились на сцене[8], читал все, что мог добыть. Откликался на все новшества театра. Увлекающийся, даровитый, он был неудовлетворен в своих чаяниях и мечтах. Он был тяжело болен чахоткой, сидение в пыльной будке не способствовало здоровью, плохое питание также. Все вместе вызывало раздражительность и желчность – когда на него находили припадки гнева, домашние дрожали перед ним. Противоречить ему не смели… Он по-своему горячо любил детей, старался им давать, какие мог, радости, но строг был чрезвычайно и требовал неограниченного повиновения. Он был труден для других, труден и для себя – замкнутый, с большими переживаниями, которые высказывать не мог и не умел и которые выражались в гневе и волнении по первому попавшемуся предлогу. Впоследствии Мария Николаевна, которая была по натуре замкнута и недовольна своим характером, говорила шутя, что он ей достался от отца. Она рассказывала, что когда он с ней – уже взрослой – имел какие-нибудь серьезные объяснения, то никогда не мог словами высказать ей, чего он хочет от нее, чем недоволен, а только гневно и беспомощно восклицал: «Ах, Машенька… ах, Машенька… ах!» – и махал безнадежно руками. «Вот и я не умею никогда высказать всего, что чувствую…» – говорила она. Существует письмо, написанное Марией Николаевной своему будущему мужу, ясно показывающее, что Николай Алексеевич мучился сам и мучил окружающих – даже в позднейшие периоды жизни, когда дети стали выходить из-под его власти:
«Милый мой, мне нельзя сегодня прийти. Случилась ужасная история. Отец страшно болен. Все эти дни его ужасно мучило что-то, волновало, и наконец разыгралось страшным нервным припадком. Невозможно никак уйти… Он плачет, как ребенок, умоляет меня и маму простить его, целует руки… Говорит, что он убивает маму, заклинает меня «будь честна, вот вся моя просьба к тебе, все, что я тебе оставляю». Вообще имеет вид человека, прощающегося с жизнью. Но я думаю, что это не больше как припадок…» По одному этому письму можно судить, какова была жизнь Ермоловых.