Лжедимитрий - Мордовцев Даниил Лукич страница 3.

Шрифт
Фон

Ночные путники замечены. В таборе как бы все притихает. На пике поднимается шапка и снова спускается. В свою очередь, один из ночных путников, одетый по-запорожски, выкидывает на конце своего длинного ратища белый пух ковыль-травы.

Из табора выскакивают два верховых казака и несутся к путникам. Один из них, старший, с поседелою бородою, осаживает коня на всем скаку, бросает в воздух яйцо и стреляет в него из пистолета. Яйцо разлетается вдребезги.

– Пугу! Пугу! – глухо стонет он филином.

– Казак с лугу! – громко отвечает запорожец.

– С чем?

– С листом от коша.

– Добре. Скатертью дорога к нашему кругу.

Путники и казаки сблизились. Младший, длинноусый казак с русою курчавою бородой и курчавою же головой, с удивлением смотрит на путника в польском одеянии. У того тоже на лице изумление и радость…

– Юша! Ты ли это?.. – говорит первый взволнованным голосом.

– Я, Треня.

– Какими путями к нам на Дон попал?

– Божьим изволением.

– А твоя ряса мнишеская?

– У Господа в закладе.

– Кто ж ты ныне – польский пан?

– Милостию Всемогущаго Бога посол государя царевича и великаго князя Димитрия Иоанновича всея Русии.

Треня даже на седле покачнулся.

– Так жив царевич?

– Жив и здравствует.

– Где же он?

– В благополучном месте.

– Господи! Слухом не слыхано, видом не видано… Как же тебя зовут ныне, по изочеству величают?

– Был я Юшка, Юрий, Богданов сын, Отрепьев, когда с тобой в бабки игрывал и четью-петью церковному учился. После стал черноризцем-мнихом, из Юшки-Георгия возродился во ангельский чин, в старца Григория, а ныне паки Юшкою стал, послом государя царевича к славному войску Донскому.

– Ах, Юша, Юша! А мне все думалось, что ты там в своем Чудове, в келейке своей, все сидишь над Мефодием Патарийским да над Даниилом Заточником – сидишь, аки пчела любодельна.

Голос его дрожал слезами. Задумчивые глаза Отрепьева тоже искрились влагою и теплотою.

Старые друзья обнялись.

– Вот други-приятели сыскались? – заметил старый казак.

– Гай-гай! Москали як раки в торби – зараз перешепчутся, – подмигнул запорожец.

– С Богом! На майдан, во казацкий круг, – громко сказал старший казак.

– Эч, цилуются мов дивчата – ото вже чудна московська впра…

Скоро все четверо скрылись в таборной толпе.

II. Явление Димитрия

Что за жизнь-раздольице на тихом Дону! Что за волюшка-свободушка в казацких юртах, на станичных лугах, на донецких степях! Разливался-расплескался Дон Иванович со полуночной страны к полуденной, заливал он, затоплял он, Дон Иванович, круты красны берега и зеленые луга, поразмыл он, поразметывал рудожелтые пески. День и ночь идет Дон Иванович – не умается, со станицами витается, со станицами прощается: что привет тебе, станица Казанская, что поклон тебе, станица Хоперская, от Хоперской поклон Усть-Медведицкой, от Медведицкой привет станице Качалинской, от Качалинской – Трех-Островинской, а от той идет др Распопинской, и поклон несет Нижнечировской с Курмояровской, с Пяти-Избинской, а земной поклон всего войска Донского славному городу Черкасскому!

Небедно живет тихий Дон Иванович. Вдоволь у него и лесу дремучего, и зверя прыскучего, и птицы летучей, и рыбы пловучей. Вдоволь у него и травушки-муравушки добрым коням на потравушку. Оттого и идут на Дон, как пчелы на цветущую липу, и холоп кабальный, и боярин опальный, купец проторговавшийся, и подьячий проворовавшийся, и конюх царский, и сын боярский – всех принимает тихий Дон Иванович, всех принимает, никого не обижает. Станицы растут, как цветы цветут, и тихий Дон все шумнее и шумнее становится. Расползается вольная земля все вширь и вдаль; повырастали казацкие курени по Хопру и по Медведице, по Базулуку, Иловле, по Донцу, по Чирам и по Айдар-реке. На Волгу перекинулась казацкая вольница, а оттуда и в Сибирь прошла – Сибирь взяла.

– Приобык и я, Юша, к вольной волюшке. Здесь не то что в каменной Москве – рогатины да заставины; здесь казацкая душа словно жемчуг бурмицкой по серебряному блюду перекатывается. А все сердечушко щемит по каменной Москве по родной стороне.

– Что ж, Треня, теперь мы и побывать можем в матушке-Москве.

– Нету, Юша, туда мне путь-дороженька заказана, что печатью мертвой припечатана.

– Почто? Коли царство российское добудем, так и все печати распечатаем.

Треня махнул рукой. Курчавая голова его повернулась к северу.

А из-за соседнего боярышника неслось разудалое пение:

Полюбил Дуню попович молодой,
Сулил Дунюшке червонец золотой:
Червончику Дуне хочется,
А любить кутьи не хочется.
Полюбил Дуню гостиный сын купец,
Посулил Дуне китаечки конец:
Китаечки Дуне хочется,
А любить купца не хочется.
Полюбил Дуню полончик молодой,
Посулил Дуне мякины яровой:
Мякинушки ей не хочется,
А любить донца ух хочется…

– Эх, Юша! Неладно Московское царство скроено, да крепко сшито; по живому разорвется, а не распорется: все порядки те же остаются. Эти порядки, словно рогатина, поперек мне в горле стали.

– Это, брат, ненадолго: рогатину эту вынут скоро.

– Кто это у щуки-то зубы вынет – смельчак такой?

– Да тот, что послал меня.

Треня покачал головой. Русые кудри так и заходили ходенем.

– Как бы во рту у щуки и рука его не осталась, Юша!

– Чья?

– Да того, что в Кракове появился.

– Нет, Треня, не таков он человек.

– Да ты сам-от раскусил его добре?

– Не такой он человек, чтоб его раскусывать; а вижу я, что сам-от он раскусит, аки гнилой орех, Московское царство. Попомни меня.

– Каким же побытом ты на след-то его попал?

– А вот каким… Когда ушел это я из Москвы и сошел в Киев, нашел я там немало московских людей: одни сбежали еще при Иване Васильевиче от грозной его опричнины, других выгнала из родной земли годуновщина. Толкался меж ними и неведомой инок молодой, именем Димитрий. У него на щеке бородавка, и оттого все так его и звали – «чернец Димитрий с бородавкой»… Держался он как-то ото всех поодаль: хорониться не хоронился, а все меж ними другими, словно какая пелена висела, и за пеленой той аки бы еще нечто неведомое таилося. И на лице его, и на очах его пелена сия виделась, словно бы в нем две души было и два человека в его теле обреталося: глянешь в очи ему – и видишь, что из оных, аки из кладезя глубокаго, другой человек смотрит, не тот, что с тобою разговаривает…

Отрепьев остановился и задумался. Курчавая голова Трени тоже раздумчиво оперлась на руку…

Меня матушка плясамши родила,
Меня кстили во царевом кабаке,
А купали во зеленыим вине.
Отец крестный – целовальник молодой,
А мать крестна – Винокурова жена.
А поп-батька – со гудочнаго двора…

Песня переходила в хор, но один женский голос покрывал все.

– Ай да Дуня! – доносилось восклицание.

– Ты смотрел когда-нибудь в открытые мертвые очи? – продолжал Отрепьев, как бы не слыша пения.

– Как? – спросил Треня, не поднимая с руки головы и во что-то вслушиваясь.

– Когда у мертвеца еще не закрыты очи и он смотрит ими, а заглянешь в них и видишь бездну какую-то, и что в этой бездне – не угадаешь, не прочтешь; а есть что-то… Видал?

– Видывал.

– Так и у него, у Димитрия, есть что-то там в глубине кладезя очей… И чудом неким прозрел я в кладезь тот, прозрел не оком, но слухом моим. Единожды молился я во святых пещерах киевских. Тихо было в пещерах и суморочно. Чудилось мне – дыхание некое ходит по аеру-воздуху, тихое веяние крил некиих надо мною, и волосы мои аки живы, встают у корней своих – и трепет нападе на мя. Тени ли то угодников Божиих посещают жилище свое земное, крилы ли ангелов невидимо сметают, аки сметие, прах столетий с нетленных мощей угодников тех – не ведаю; но ужас вечности объял мя, и я лежал, поверженный пред единою ракою священною. И слышу, аки в сонии, тонце глас от раки преподобнаго Феодосия:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке