– Какую же надежду она могла вам дать?
– Она давала шанс выжить. Самых красивых из нас – хотя, какую красоту можно разглядеть в измученных узниках концлагеря? – она выбирала в качестве друзей. Играла с нами как с игрушками, как с живыми куклами. Ей же было немногим более 20- ти, в сущности, совсем ребенок. Недаром ее звали здесь «Светловолосый дьявол», «Ангел смерти», «Прекрасное чудовище». И, хоть никому не понравилось бы быть куклой пусть даже понарошку и совсем ненадолго, а все же от ребенка можно получить ту долю света и радости, которая может спасти в этом Дантовом аду. Надолго ли хватит ее, доли этой? А ровно настолько, на сколько хватит интереса ребенка к тебе как к игрушке. Как правило, время это непродолжительно.
– И что потом случится с этой игрушкой?
– А все, что угодно. Что же до Ирмы, то она могла затравить собаками, застрелить шутя, просто отрабатывая навыки пользования пистолетом, приказать человеку повеситься на ее глазах – и он вешался. Не говоря уж о стандартных способах типа газовой камеры или крематория. А она отправлялась играть с другими, новыми куклами – для всякого ребенка соблазн невероятно велик, если он находится в большом магазине, где такого товара много. И всякий раз выдумывала новую игру… – Собеседник Даллеса поежился, как будто холодком прохватило его кожу в этом теплом помещении в конце лета. Разведчик понял, что воспоминания об этих играх будут еще более жуткими, чем воспоминания о днях в лагере. – Как у любой девочки- переростка, любимыми ее развлечениями были сексуальные. Причем, самые откровенные – даже такие, которые могли раздавить человека, унизить его, лишить самоуважения и вообще представления о себе как о воодушевленном и разумном существе. И во всем, включая самые неистовые дикости, ей надо было подчиняться. Иначе интерес к тебе быстро проходил. А этот самый интерес и был для нас надеждой – пока ты интересен, тебя не пригласят в душегубку и не поставят к стенке потому только, что на сегодня надо выполнить план по расстрелам. Ее тут все слушались, ей потакали. И те, кто любил жизнь, пользовались ее недолгим расположением, чтобы надышаться перед смертью, как писал этот русский писатель со странной фамилией…
А уже несколько минут спустя в соседнем помещении Даллес беседовал с той самой избалованной девочкой, которая служила здесь надзирателем и творила с людьми вещи, при описании которых император Нерон поднялся бы из гроба и зарукоплескал. Ей действительно было немногим более 20- ти. Звали ее Ирма Грезе. Неопрятность, ставшая печальным следствием ареста, немного смазывала впечатление, но, присмотревшись, можно было увидеть, что красавицей она действительно была просто писаной – белокурые волосы, правильные черты лица, белая кожа, модельная стройность и кукольные глаза. Немного неживые, прохладные, пустые. Но очень красивые. Помимо служебных обязанностей, она была любовницей коменданта лагеря, и потому имела над заключенными поистине неограниченную власть. И использовала ее действительно как избалованное дитя, enfant terrible, – глупо, вероломно и чудовищно. Теперь ей предстояло понести за это ответственность, но, кажется, для нее это было чем- то сродни откровения или геометрии Лобачевского для неандертальца.
– Это ваше? – спросил ее Даллес, указывая на ту самую пресловутую плетку с инкрустацией сияющих полудрагоценных камушков на рукоятке.
– Да, – спокойно ответила она. – Разве запрещено держать при себе такие вещи человеку, который вчера был надзирателем лагеря?
– Наверное, нет. Но это украшение…
– Я же женщина.
– И потому вы считали себя вправе применять эти игрушки для ваших садистских игрищ?
В ответ она по- детски наивно хохотнула, прикрыв рот рукой.
– Думаете, это смешно? – вгляделся в нее Даллес.
– Я думаю, что в моих забавах они принимали участие добровольно, – вмиг посерьезнев, отчеканила Грезе. – Во всяком случае, многих из них только развлечения со мной и спасли от неминуемой и скорой гибели. Согласитесь, лучше уж поиграть и вдобавок совместить приятное с полезным, удовлетворив мои и свои естественные надобности, чем жариться в печи крематория?
– К слову о печах. Вам кажется такой способ казни гуманным?
– Какая разница, как казнить?! – вдруг пришла в ярость Грезе. – Они были приговорены, обречены, отправлены сюда умирать, и отправлены не по нашей вине. Так о какой гуманности с нами вы вдруг решили здесь говорить?! Кажется ли вам самому гуманным, что нас, военнопленных, здесь содержат как гнуснейших преступников?! Когда еще вчера британские власти обещали нам сохранение жизни и всех гарантий, какие полагаются по международному праву…
– Никто не может никого судить за исполнение приказа. Но это – в отношении солдат на фронте, – отрезал американец. – Вы ведь могли и отказаться. Понимали же, осознавали всю чудовищность происходящего здесь…
– Это вопрос риторики и ответ на него зависит от конкретных обстоятельств. Вы сами, к примеру, часто отказывались выполнять поступавшие вам приказы?
– А причем тут я?
– При том, что сами завтра можете оказаться на моем месте.
– Я, в отличие от вас, не замарал себя службой в концлагерях и пытками, сравнимыми разве что с опытами Торквемады. Да будет вам известно, именно я сделал многое для того, чтобы ваша страна вышла из войны с меньшими, чем должно было быть, потерями; старался сгладить острые углы перед союзниками. И что я увидел?
– Вы, должно быть, старались для других – для тех, кого надо посадить на наше место… – философски процедила девушка.
– О ком вы говорите? Вы, должно быть, не понимаете…
Она не дала ему договорить, вскрикнув:
– Да, я правда не понимаю, за что меня здесь судят! То, что вы называете зверствами, было не более, чем нашей обязанностью. Нам давали приказы, мы их исполняли. Это касалось и медицинских опытов, и способов уничтожения, и наказаний за нарушения режима со стороны заключенных. Никакой нашей самодеятельности в этом не было – посмотрите статистику других лагерей. Чем же мы виноваты? Если бы мы чувствовали за собой какую- то вину, то ушли бы с теми немногими, кто переоделся в гражданскую одежду и удрал как крысы в первые же дни после передачи лагеря англичанам…
Она была права – англичане не сразу арестовали персонал лагеря, который, согласно акту о свободном выводе войск (приложению к соглашению о прекращении огня), считался хозяйственным персоналом и по мере передачи дел переходил в распоряжение британцев в статусе военнопленных. Пользуясь этим, многие сбежали, переодевшись в гражданское. Ирма же, комендант Крамер, Кляйн, Хесснер и другие остались, уверовав в свою безнаказанность. Даллес и сам поначалу придерживался этой точки зрения, но беседа с узником и те фрагментарные картины, что явились здесь его взору и теперь, вкупе с изученными документами, составили ужасающее представление о лагерных порядках, заставили ее изменить. Перед его мысленным взором проносились картины мирного передвижения по лагерю отрядов заключенных в то время, как из труб крематориев валил дым, а крики тех, кто этот дым создавал, заглушались транслируемыми по лагерному радио бравурными гитлеровскими маршами. Его душу словно льдом сковало… Когда он пришел в себя, Грезе все бормотала с пеной у рта:
– За что?! Почему мы?! Почему не судят Гиммлера, Геринга, Бормана?! Почему не отвечают те, кто давал приказы?!
От этих слов Даллесу стало еще хуже. Он вспомнил, как в последние месяцы войны встречался в Берне, в своей резидентуре с генералом СС Карлом Вольфом. Холеный, одетый в красивый костюм ручной работы, приезжал он в Швецарию по поручению Гиммлера выторговывать привилегии себе и шефу после капитуляции группировки войск Кессельринга в Северной Италии. Ни один мускул не изменял своего местоположения на его лице, когда он потягивал кофе из маленькой чашечки и говорил о концлагерях – тогда он сожалел, что огромные по площади и производственной эффективности хозяйственные постройки на их территориях придется передать союзникам или уничтожить. Сожалел, что не принесут они больше пользы рейху. Сожалел, что не удастся ему занять пост министра внутренних дел вместо Гиммлера… А сейчас Гиммлер бездыханный лежал в морге в Лидице – он разгрыз ампулу с ядом после пленения британцами. Борман исчез, а Вольф содержался в лагере для военнопленных, и, по всей видимости, судьба его и прочей верхушки рейха рисовалась более завидной, чем судьба этой несчастной безумицы, которую со дня на день ждала виселица…