Из гостиной до них донесся трубный голос советницы:
– Да куда же он подевался?
– Вот у кого настроение всегда мажорное, – улыбнулась хозяйка дома и вместе с Фрицем вошла в гостиную.
– Ну наконец-то! – воскликнула советница. – А мы уж тут чуть было не заподозрили неладное, видя ваше желание уединиться!
– Да что вы, – возразила хозяйка дома и указала на свои еще густые волосы. – При моей-то седине?
– Для этого мы все же староваты, – добавил Фриц.
– Бог ты мой, вот это мило: вы – и вдруг староваты, – пророкотала советница. – В ваши-то тридцать восемь лет!
– Болезнь старит.
– А, пустяки, пустые отговорки. Если сердце молодо – весь человек молод! Ну входите же, я распорядилась оставить вам чашку чая!
С этими словами советница, невзирая на отчаянные протесты Фрица, наложила ему на тарелку такую кучу пирожных, что хватило бы на целую роту.
Фриц немного поел и огляделся. Чего-то не хватало. Тут дверь в музыкальную комнату отворилась, и вместе с вошедшей юной девушкой в гостиную ворвался аромат сирени.
Хозяйка дома по-матерински нежно обняла ее за плечи.
– Не хватит ли тебе мечтать в одиночестве, Элизабет? Господин Шрамм все-таки пришел к нам…
Фриц поднялся со стула и восхищенно загляделся на очаровательное создание.
– Моя племянница Элизабет Хайндорф. Господин Шрамм, наш дорогой друг, – представила их госпожа Хайндорф.
Два синих глаза взглянули в лицо Фрица, и узкая рука легла в его руку.
– Я немного опоздал, – извинился Фриц.
– Вас легко понять. Когда кругом так красиво, совсем не хочется общаться.
– И все же – в такие минуты тоже тянет к людям.
– По сути – к человеку, которого и на свете-то нет.
– Может быть, к человечеству в этом одном человеке.
– К чему-то безымянному…
– Наша самая светлая тоска никогда не имеет имени…
– Это причиняет такую боль…
– Только в самом начале… Позже, когда все уже знаешь, научаешься быть скромнее. Жизнь – это чудо, но чудес она не творит.
– О нет, творит! – Глаза Элизабет сияли.
Фрица тронула ее горячность. Он вспомнил свою юность, когда он с той же искренностью произносил те же самые слова. И ощутил горячее желание сделать так, чтобы этому прелестному существу не сломали его веру в чудо.
– Верите ли вы, что в жизни бывают чудеса, милая барышня?
– О да!
– Сохраните эту веру! Несмотря ни на что! Вопреки всему! Она справедлива! Не хотите ли сесть рядом?
Фриц подвинул для нее кресло. Элизабет уселась.
– А вы, господин Шрамм, верите в чудо?
Фриц несколько секунд молча смотрел на нее. Потом сказал четко и ясно:
– Да!
Госпожа Хайндорф подала знак слуге. Тот принес на подносе сигары, сигареты и ликер.
– Можете курить, господин Шрамм, – кивнула она Фрицу.
– Это моя слабость, – сказал Фриц и взял сигарету.
– Пауль, принесите и мне сигарету! – крикнула советница.
– Сигару… – тихонько шепнул слуге Фриц. Тот ухмыльнулся и подал советнице коробку черных гавайских сигар.
– Может, вы принесете мне еще и трубку? – возмущенно фыркнула та.
Увидев, что Фриц засмеялся, она уловила заговор между ними и погрозила пальцем.
– Вы тоже курите? – спросил Фриц у Элизабет.
– Нет, я не люблю, когда женщины курят.
– Вы правы. Не каждой женщине это идет. Вам лично совсем не пойдет!
– Что он говорит? – воскликнула советница, заподозрив еще одну шпильку в свой адрес.
– Мы говорили о курящих женщинах…
– Ну, вы, художник, вряд ли отличаетесь узостью взглядов.
– Верно, но я смотрю на это с художественной точки зрения.
– Как это?
– Разные бывают курильщики.
– Но в любом случае они окружают себя дымовой завесой, то есть наводят туману, – улыбнулась хозяйка дома.
Тут уж засмеялась и советница:
– Потому-то мужчины и курят так много, не правда ли, господин Шрамм?
– Конечно. У мужчин курение – потребность, а у женщин – кокетство!
– Ах, вот как! Вы считаете, что сигарета не доставляет нам никакого удовольствия? Что мы не способны ощутить ее вкус?
– Этого я не думаю. Но женщина может к чему угодно привыкнуть и от чего угодно отвыкнуть, если полагает, что это ей идет или нет.
– Значит, курение мне идет, – иронично улыбнувшись, заметила советница.
– Я сказал: если она полагает! Это еще не значит, что так оно и есть.
– О, маэстро, как вы жестоки.
– Вы, сударыня, находитесь над схваткой. Ведь причина курения у женщин уже указывает, какой женщине можно курить. Именно той, которая кокетничает.
– Вот и отлично, – усмехнулась советница и жадно затянулась.
– Женщина ангельского типа с сигаретой во рту смотрится неэстетично. А демонический тип может благодаря сигарете выглядеть весьма обольстительно. И вообще – черноглазой брюнетке курение идет больше, чем светловолосой. Женщины инстинктивно чувствуют это. Вот почему на юге гораздо больше заядлых курильщиц.
– Я этого не люблю, – заметила Элизабет.
Сквозь открытое окно издалека донеслось пение.
Разговор перешел на обыденные темы. Фриц в задумчивости откинулся на спинку кресла, окутавшись колечками голубоватого дыма. Он думал о своей неоконченной картине, стоявшей на мольберте. Она должна была называться «Спасение» и изображать сломленного горем мужчину и девушку, нежно гладящую его по волосам. Для мужчины он уже нашел натурщика. И теперь ожидал, когда счастливый случай поможет ему подобрать модель для девушки. Она должна быть воздушной и очень доброй. Но пока ничего определенного не встретилось. Руки ее должны излучать свет, доброту и радость. Погруженный в свои мысли, Фриц взглянул в сторону Элизабет. Вот кто мог бы стать этой светоносицей, полной тихой сдержанной силы. Ее тонкий, нежный профиль на фоне темного гобелена напоминал добрую сказку Эйхендорфа[2].
Тут Элизабет немного склонила головку.
Фриц вдруг весь напрягся. Вот она… Вот она – именно та, которую он искал, – девушка для его картины. Он даже подался вперед. И само лицо, и его выражение – все такое, как надо. Он решил, что сразу же улучит минутку и поговорит об этом с госпожой Хайндорф.
Задумавшись о своем, он совсем пропустил мимо ушей разговор за столом. А ораторствовал большей частью молодой поэт, до того державшийся скромно и молчаливо.
Теперь же он говорил без умолку, причем очень возбужденно жестикулировал, назвал Гёте филистером, а его житейскую мудрость «уютом прикаминной скамеечки».
Фриц усмехнулся. Вечно эта трескотня, этот перезвон бубенцов… Между тем жизнь спокойно течет себе дальше.
Молодой поэт принялся за Эйхендорфа:
– Эйхендорф – эта сентиментальная романтическая размазня – давно устарел…
Но тут Элизабет перебила его речи:
– А я люблю Эйхендорфа!
Юноша умолк, смешавшись.
– Да, – продолжала Элизабет, – он намного душевнее, чем многие современные поэты. Ему совсем не свойственно пустозвонство. И он так любит лес, так любит бродить пешком!
– Готов вас поддержать, – вступил в разговор Фриц. – Я тоже очень люблю его. Его новеллы и стихи полны неувядаемой красоты. Он очень немецкий поэт! И при этом лишен национальной узости. Нынче это большая редкость. Сколько раз еще до поездки в Италию я повторял в уме или бормотал ночью вслух его строки:
– Вы были в Италии… – медленно промолвила Элизабет.
– Эта тоска по Италии почему-то сидит в нас, немцах, – заметил Фриц. – Во всех поголовно. Вероятно, она, эта тоска по итальянскому солнцу, коренится в двойственности немецкой души – точно так же, как и тоска по мраморному храму Акрополя. И Гогенштауфены[4], из-за своей любви к Италии потерявшие империю и жизнь, от Барбароссы вплоть до юного Конрадина, казненного итальянскими палачами, – и наши художники, поэты, Эйхендорф, Швинд, Гейнзе, Мюллер[5], Гёте – его «Миньона»…