Вы поднимались по лестнице, проходили по затянутому паутиной коридору — экономка пила, как лошадь, и коридоры в дядиной квартире всегда были полны паутины — и вот вы в его кабинете. Повсюду кучи беспорядочно сваленных книг, на полу клочки бумаги, телеграммы и газеты, на столе и на камине чашки с остатками кофе и недоеденные гренки, и среди всего этого его сгорбленная спина и волосы, торчащие из-под ермолки над воротником халата.
— Минуточку! — бросал он через плечо. — Одну минуточку! Как бы это получше выразиться? Вот-вот это самое слово — взаимосвязь! Ну, что, Тед, — говорил он, поворачиваясь в своем вертящемся кресле, — как поживает Молодая Англия? (Так он в шутку называл меня.)
Да, вот каков был мой дядя, и вот как он разговаривал, во всяком случае, со мной. Вообще-то он был довольно молчалив и застенчив. Он не ограничивался разговорами, но давал мне и свои книги — каждая страниц этак на шестьсот — с громкими заглавиями вроде «Община крикунов», «Чудовище фанатизма», «Суровые испытания и дуршлаги». Все это было очень смело, но избито. В предпоследний раз, что я его видел, дядя дал мне книгу. Уже тогда он чувствовал себя плохо и пал духом. Рука его дрожала. Все это, понятно, не ускользнуло от моего внимания, ибо для меня, разумеется, все эти незначительные симптомы были важны.
— Моя последняя книга, Тед, — сказал он. — Последняя книга, мой мальчик, мой последний призыв к ожесточившимся и невнемлющим народам.
И будь я проклят, если по его морщинистой желтой щеке не скатилась слеза. В последнее время он частенько плакал: ведь конец был уже близок, а он успел написать всего лишь пятьдесят три бредовые книги!
— Иногда мне кажется, Тед… — начал он и смолк. — Может быть, я был слишком горяч, слишком нетерпим к этому своевольному поколению. Пожалуй, нужно было побольше мягкости и поменьше слепящего света. Порой мне казалось, что я могу увлечь их… Но я, Тед, я сделал все, что было в моих силах…
И тут, в порыве откровенности, он первый раз в жизни признал себя побежденным. Это доказывало, что он был серьезно болен. С минуту он о чем-то думал, потом заговорил спокойно и тихо, так же разумно и трезво, как я сейчас с вами.
— Я был сущим глупцом, Тед, — сказал он, — всю свою жизнь я молол чепуху. И один господь, который читает в сердцах, знает, что мною руководило, — быть может, это было только тщеславие. Я сам не могу разобраться, Тед. Но он, он знает, что если я поступал глупо и был тщеславен, то в душе, в душе я…
Так говорил он, твердя все одно и то же, но внезапно умолк и протянул мне дрожащей рукой книгу. Тут в глазах у него зажегся прежний огонь. Я запомнил все до малейших подробностей, потому что, вернувшись домой, изобразил все это моей старушке матери, чтобы немножко развеселить ее.
— Возьми эту книгу и прочти ее, — сказал он. — Это мое последнее слово, последнее слово. Я завещал все свое состояние тебе, Тед. Постарайся употребить его с большей пользой, чем это удалось мне. — Тут он упал на подушки и закашлялся.
Помню, как я, вне себя от радости, возвращался домой. А в следующий раз, зайдя к нему, я застал его в постели. Пьяная экономка была внизу, и, прежде чем войти к дяде, я немного подурачился в коридоре со служанкой — я ведь был тогда молод. Он быстро угасал. Но тщеславие все еще снедало его.
— Ты прочел? — прошептал дядя.
— Читал всю ночь напролет, — сказал я, наклоняясь к его уху, чтобы подбодрить его. — Ваше последнее произведение, — продолжал я и, вспомнив какие-то стихи, добавил: — «отважной мысли взлет!»
Он тихо улыбнулся мне и попытался пожать руку, совсем слабо, как женщина, но так и не смог.
— «Отважной мысли взлет!» — повторил я, видя, что ему это приятно. Он не ответил. За дверью послышалось хихиканье служанки — мы ведь с ней иногда беззлобно прохаживались на его счет.