– Это как же?
– А ты видал то там, то сям здоровенные бетонные площадки, примерно полметра в высоту? Мы проходили целый квартал таких.
– Ну…
– Это цыганские захоронения. Роют большую яму, но не такую, как нашим – метр на два, а большую и глубокую, как котлован. Чем богаче семья, тем глубже и шире яма. Стенки укрепляют, делают комнату настоящую, часто даже с обоями и коврами. Ставят мебель, картины вешают, а покойника кладут на кровать – иногда в гробу, иногда так, и все его вещи – одежду, обувь, украшения – тоже кладут с ним, в шкафы вешают, цацки в шкатулку. Выпивку оставляют, деньги, золота много. Сверху укладывают большую бетонную плиту и поверх делают бетонную подушку, метра полтора в высоту, а над землей виднеется полметра максимум. Иногда ставят и памятник, иногда не ставят, и даже надписи никакой не делают, но ритуал такой.
– И никто не разрыл?
– Дурак ты, куда там – разрыть! Без головы останешься. Все, хватит болтать, пришли почти, фонарь горит у входа, видал – свет виднеется.
– И вовремя, наш-то фонарь вот-вот погаснет.
Крематорий приветливо подмигнул им фонарем над входом и освещенными окнами комнаты персонала. Ветер стал совершенно неуправляемым, валил с ног, и фонарь на жерди все-таки погас, и если бы не свет от дверного фонаря и окон крематория, они бы, наверное, заплутали, но идти на огонек несложно.
2
Песок оказался тяжелым, корни деревьев проросли сквозь него, и копать было тяжело.
И лопата с короткой ручкой, одолженная час назад у кума Андрея, тоже не способствовала продуктивному рытью ямы.
И слезы.
Нет ничего более окончательного, чем смерть. Особенно если это смерть кого-то настолько любимого, что без него жизнь кажется немыслимой. И ночь у реки, которая делит город на Левый и Правый берег, не радует – потому что она поделила жизнь на две части: счастливую – и ту, что отныне во Тьме.
Сима нажала на ручку лопаты, разрезая толстые корни. Желтый свет фонарика умирал, и с каждым ударом лопаты умирала и ее, Симина, размеренная и счастливая жизнь. А маленькое тельце, завернутое в чистую наволочку, лежало на траве и ждало, когда яма станет достаточно глубокой.
Вот обрублены все корни, пошел влажный песок, и Сима выгребала его руками, всхлипывая и почти ничего не видя от слез. Хотелось кричать в голос, выть на всю вселенную, а мысль о том, что сейчас она зароет здесь единственное существо, которое любила, – зароет далеко от дома, около реки, и уедет, а он останется, и больше никогда уже они не увидятся, – лишала ее последних крох самообладания.
Яма получилась овальной и глубокой. Ее песчаные стенки гладкие и холодные, и Сима села на траву, чувствуя, как болят натруженные непривычной работой руки. Эта боль могла бы, наверное, хоть немного отодвинуть ее горе – но один взгляд на маленькое тельце в белой наволочке, лежащее тут же, около влажной ждущей ямы, и Сима разразилась громкими рыданиями. Руки в песке, и вытереть лицо она не могла, и слезы капали на песок, а она дотянулась до фонарика, осветила наволочку и развернула ее.
– Сэмми…
Черная бархатная голова, атласно блестящие усики, милый носик. Сима тронула треугольное ушко, пушистую лапу – когда-то такую сильную, а теперь безжизненную, погладила бархатистый бочок. Она понимает, что время идет, фонарик гаснет и нужно завернуть тельце и опустить его в яму, но сил нет. Еще раз коснуться, еще раз посмотреть на него, ощутить пальцами такую знакомую мягкую шубку. Нужно отпустить.
Так сказал ветеринар: отпустите его.
Но как? Усыпить?!
Пока она везла его в клинику, думала, что готова к такому исходу.
Он болел почти год. Сначала ослеп на правый глаз – Сима возила его по докторам, но все в один голос заявляли: не надо операций, ему больше пятнадцати лет, он не переживет. Казалось, однако, что никакого дискомфорта ему эта частичная слепота не доставляла, он все так же хорошо ел, довольно урчал, когда его гладили, и гонялся за бантиком на веревочке. Его хищный интерес к жизни не угас, и Сима успокоилась: ничего, малыш, поживем и так, второй-то глазик по-прежнему видит и по-прежнему прекрасен.
Но где-то в апреле он резко похудел и стал вялым, почти все время спал и практически перестал есть. Сима покупала ему вкусные паштеты и прочие кошачьи радости, но вес не набирался, а доктор сказал, что отказывают почки. И снова ничего не стал делать – потому что делать уже было нечего. Сима нашла другую клинику, где Сэмми стали делать капельницы, но от капельниц отчего-то стало только хуже, и Сима смирилась. Теперь они спали совсем рядом, он сворачивался в клубок около ее подушки, и ночью Сима просыпалась, чтобы послушать его дыхание и погладить его, шепча: не уходи, прошу тебя, останься со мной, мы с тобой одной крови!
Ей казалось, что, когда он спит, его душа лучше ее слышит.
И он не уходил, пока мог.
В начале мая они вместе съездили на дачу – он ходил по двору, осторожно ступая по траве, и Сима люто надеялась, что весна исцелит его, что они вместе походят босиком по свежей траве и смерть и на этот раз отступит – мало ли у нее других дел, зачем ей Сэмми?
Но оказалось, что он прощался с домом, где проводил каждое лето, охотясь за мышами в летней кухне. Сима ужасно боялась мышей и с гордостью говорила знакомым, что в вопросе мышей она за своим котом как за каменной стеной. И это была чистая правда: благородный обладатель родословной с десятками именитых чистокровных британских предков охотился на мышей в летней кухне ее сельского дома как самый обычный кот, вот только добычу никогда не ел. Он и вообще не понимал, что существуют какие-то иные съедобные вещи помимо кошачьего корма.
И Сима знала, что он так же, как она сама, любит тот старый сельский дом, и привезла его – а он простился. Обошел все свои владения и укромные уголки, где так любил прятаться, попробовал влезть на грушу, но не смог, а потому ушел на веранду и уснул в кресле. Сима смотрела на него и думала: нет, он не может вот так взять и оставить ее, это неправильно! Ведь они только-только обрели свой угол, жизнь как-то наладилась, пришла финансовая независимость и определенность, только жить да радоваться, а тут вот так взять и умереть, словно это что-то нормальное!
И еще сегодня утром Сима покормила его вкусными мясными кусочками, а днем он вышел ей навстречу, когда она открыла дверь. Он сидел на пороге и смотрел на нее своим единственным глазом, таким ярким на фоне черной шерсти. Она взяла его на руки и прижала к себе, мир был счастливым и привычным. Они посидели на балконе, потом Сима уснула, и Сэмми уснул, свернувшись в клубок. Но, проснувшись, она не обнаружила его рядом – он лежал в коридоре, ловя сквозняк, потому что терпеть не мог жару, а она уже начиналась, а Сима с тревогой подумала, как же он переживет лето, ведь он так болен.
Она работала, потом отослала заказчику сделанное и вышла на кухню. И он встал и пошел за ней, но около двери вдруг упал. Пытался встать на лапы, но не получилось, и ползти тоже – она сама опустилась рядом с ним на колени и погладила его, он вяло вильнул кончиком хвоста: знаю, мол, что ты рядом, рад.
Давясь слезами, Сима осторожно погрузила его в переноску и, заперев дверь, спустилась вниз, к машине. Она не могла ему позволить вот так умереть, и пусть доктора делают что хотят, но он не должен уйти!
И понимала, что, возможно, ей предстоит принять нелегкое решение.
– Я знаю, что тебе плохо. Слышишь, братюня? Я отпущу тебя, если ты захочешь, но ты подумай, на кого ты меня оставишь… – Горе уже сдавило ей грудь, и слезы катились по щекам. – Не бросай меня, я прошу тебя, не уходи! Будет лето, поедем на дачу, ты там на травке оживешь совсем, продержись еще чуток, только не умирай, не бросай меня, ведь мы только вдвоем, ты и я!
Клиника была пуста – десять вечера, и дежурный врач курит на крыльце. Сима достала с заднего сиденья машины переноску и быстро пошла к освещенному крыльцу, и врач, словно поняв, зачем она приехала, бросил окурок и шагнул внутрь – Сима слышала, как он зовет медсестру, а она прислушалась к дыханию внутри переноски. Дыхание было частым и хриплым.