В овраге у Гореловской рощи среди высоких верб набрел я как-то на родник. Затаенно мерцал он в нешироком углублении. Из него выструивался и беззвучно крался по дну оврага ручей. Далеко уходят вверх зеленые шатры деревьев, сквозь вязево их ветвей синими клочками проглядывает небо... Тишь. Не поют даже птицы. И вытекающий из родника ручей снижает свой ход до полной беззвучности, однако струит по холодному сумеречному дну оврага.
Стою, думаю, а что если это тот самый овраг, тот самый заветный родник, к которому в полночь, таясь ото всех, переступив грань отчаяния, приходят с раненым любовью сердцем девушки, босые, в сорочках, с распущенными по плечам волосами, приходят, чтобы попросить духов воды «оказать великую милость: вернуть сердце милого».
Придет о полночь девушка, встанет и шепчет, а родник слушает, поблескивает в темноте у черных корневищ. Обмерев, стоят над ним деревья, боясь пошевелить листвой, нашуметь, нарушить совершающееся таинство.
Молчит высокое небо.
Молчат насупленные склоны оврага.
Молчат подступившие к оврагу поля.
И вдруг — далекий мучительный стон, словно голос надсаженной души, резкий крик ночной птицы. И снова — тишь, звездность и неколебимая темнота вошедшей в зенит ночи.
Я полюбил бывать у этого спрятавшегося в полутьме родника и пить его выструивающуюся из самого сердца земли воду, благоговейно вбирая в себя ее чародейную силу.
А еще полюбил я, взойдя на макушку Лысой горы и слушая протяжную ветровую песню, смотреть, как далеко в мглистые дали простирается земля с селами, отселками, речкой и оврагами, курганами и взгорбками, извивами пыльных дорог и редкими рощицами — колками. И светло завидовала душа парящим под облаками птицам: им земля открывается еще дальше, еще пространнее, и потому они богаче меня, богаче увиденным и восхитившим их.
Вдоль речки, насколько хватало глаз, великанно стояли громадные в три обхвата осокори. Они знали дедов моих, когда меня еще не было, и будут знать моих внуков и правнуков, когда меня уже не будет. И эта их вечность, это их объединение в себе прошлого с грядущим, радовало сердце, вносило прочность в самою жизнь, наполняло уверенностью, что так было и так будет. Там, на макушке Лысой горы, сердце дышало простором и исподволь насачивалось красотой, чтобы однажды вскрикнуть и захлебнуться от восторга перед обыкновенным совершающимся на глазах чудом и лечь строкой в одну из моих книжек.
Необыкновенное это было лето — лето открытий и удивлений, лето сродности с землей и небом. И не думалось мне тогда, что я когда-нибудь стану взрослым, казалось, что так и буду жить с мамой, пасти коров, летом ходить на «сепаратор», а зимой ждать по утрам на печи испеченный мамой блин, сладко намасленный кусочком бараньего сала, и слушать, как рассказывает Митроша сказку о девочке-сиротке и как тепло звучит его голос в нахолодавшей за ночь избе:
— Не простая это была девочка. Где она, бывало улыбнется, там и счастье живет. Приметили это люди, и стали закликать ее в гости, чтобы одариться ее улыбкой. Всего и сроку-то ей от роду семь годков, а ума и к сорока не у каждого бывает сэстолько. Охотная к работе была, сидящей без дела не увидишь ее, бывало. А жилось ей с мачехой ой горько, ой тяжело, только и слышала от нее попреки, что ест много, да подзатыльники получала за будь здоров. И воскликнула она однажды: «Господи, стать бы мне птицей, улетела бы я далеко-далеко, где люди без боли и без слез живут». Только сказала так да в птицу-то и оборотилась... Бывает, сынок, час такой: скажешь слово-мечту и становится она явью.
Митроша любил и умел рассказывать сказки.
Вспоминаю себя мальчишкой и думаю: как много я тогда знал истинно русского, из бывших времен пришедшего, и как мало знаю теперь, и как давно я уже не слышал в себе детства.
Окликнуть бы его, вернуть и в чем-то покаяться перед ним и, может быть, даже что-то оплакать... На никому еще не выпадало счастье воротиться и еще раз окунуться в его полные живого волшебства сны.
Почти во всех сказках о бабе-Яге сказывается, что и страшна-то она, и зла, и жестока. Что у избушки ее на курьих ножках на кольях человеческие черепа насажены, но вот постучался ты в оконышко ее сердца с бедой своей, и проникается она к тебе сочувствием и дарит тебе клубочек:
— Куда покатится он, туда и ступай, и приведет он тебя к счастью.
Найти бы тот лес, где стоит избушка бабы-Яги, прийти бы к ней, поклониться поясно и попросить:
— Одолжи, бабушка, клубочек твой, и пусть сведет он меня только ему ведомыми тропами в детство... Веры хочется, совестливости, чистоты. Все это осталось там, в детстве. Помоги мне побывать в нем и черпнуть воды из волшебных родников его.
И я знаю, она бы помогла. Да только где он, тот лес с доброй бабой-Ягой? Нет его. И Митроши нет, что любил рассказывать о ней сказки. Нет и никогда не будет... Говорят, что когда умирает человек, душа его сорок дней летает над землей, куда ей хочется. Может, и Митрошина душа прилетала, а мы не догадывались о ее близости. Хотя бы знак какой подал Митроша, мы бы откликнулись, порадовались ему.
А может, и подавал он. Может, ворковал у окошка голубем, шуршал черемуховой листвой в палисаднике, да ведь не знали мы, что это он, Митроша — перекати-поле, думали так — птица балуется, ветер дует.
6
Пас я до «белых мух», пока не упал снег. Так рядились. Осмуглел, окреп, стал сильным на ногу. Вечером, возвращаясь домой, пах потом и травами. С той поры так и несу сквозь жизнь этот запах трудового пота и запах трав оставшихся позади лугов и пойм моего детства.
Пас я и на другое лето, но уже лошадей. Пасли мы с Серегой Тягуном, пасли ночью. Вечером, едва падали сумерки, приходили на конюшню, брали отработавших день лошадей и уходили с ними в пойму к Лысой горе. Разжигали у речки костер, чтобы спасаться его дымом от комаров и чтобы был свет. Сидим, бывало, смотрим, как плещутся на лунной воде рыбьи свадьбы.
Всплывет из омута сом, ударит по звездному зеркалу воды хвостищем, прыснет во все стороны и уйдет в глубь Чагры перепуганная мелочь. Но минет минута, другая, смотришь, опять появились и расходятся по речке круги — там, там, играют до нового всплыва сома.
Сидим с Серегой, навастриваемся ухом на шорохи ночи, ждем чего-то страшного. Тишина. Струят свет звезды, и чудится: прилетела на осокорь неведомая птица, сидит невидимо среди ветвей, жмурится от пламени. А по речке ширятся, разгуливаются рыбьи свадьбы.
К полуночи выйдет степью к Лысой горе волк, постоит, четко выделяясь на звездности ночного неба, спустится с макушки вниз, побредет через луг к нашим мазанкам с надеждой на счастье. В лесу у волка — дети, их надо кормить. Волк пришел за добычей. Но он приходит уже не первый раз и мы, наученные его прежними набегами, держим сараи на крепких запорах.
Обойдя двор за двором все Лысогорье и ничего не добыв, волк вдоль речки выкрадывается к нашему костру, постоит, попыхивая из тьмы глазами, уходит в буерак и там, прячась в черной жути его, начинает выть и воет долго, грозясь и жалуясь.
Сидим с Серегой, слушаем, как всхрапывают зачуявшие волка лошади, а Лысогорье, мое Лысогорье — вот оно за лугом на взгорбке. И видно, хорошо видно: идут по хребтине взгорбка к речке мазанки, чтобы встать у берега ее, глядеть на воду и думать, думать... И в окружении трав, в безмолвии звездной ночи слышно, как прорицает тишина.
Брязнулся в траву прилетевший на свет костра жук, завозился, зашелестел крыльями. Порскнул из-под куста заяц — кто-то напугал его. Под Лысой горой заполошно — бесовски захохотал филин, и вспугнутое эхо долго носило по округе жуть его хохота.
Мгла на востоке поредела, разжижилась. Зари еще нет, но по всему видно — скоро загорится она, вестник солнца. Похрапывая, пасутся лошади. На отдалении, страшась костра, попискивают комары, спокойная без надрыва печаль кутает землю.
Закричали, сообщая о рассвете петухи.
И вот уже видно — горит за полями заря, и сумрак, весь сумрак, сколько его есть вокруг, хлынул к ней — залить, загасить, сберечь землю для ночи, но заря не поддается ему, горит и с каждой минутой горит все яростнее и наконец, разгорается в солнце. Долгая, как семейная жизнь, ночь окончилась, ушла, уступая место сошедшему с небес на землю утру. Мы затаптываем с Серегой остатки прогоревшего костра и по серым от росы травам гоним лошадей домой. Они сыты, они снова готовы работать.