Но у Джима к годам его зрелости появится Бог весть какой взгляд на жизнь, может, он сам захочет стать волком среди волков, псом среди псов, злодеем среди злодеев. Однако в мире и без того слишком много зла, больше, чем следует. Мысль о десяти-пятнадцати годах мучений, которые предстоит перенести Джиму, заставила мистера Андерхилла содрогнуться. Он чувствовал, как хлещут, жгут, молотят кулаками его собственное тело, как выворачивают суставы, как избивают и терзают его. Он содрогнулся, он почувствовал себя медузой, брошенной в камнедробилку. Джим не выдержит этого, он слишком мал, слишком слаб!
Все эти мысли лихорадочно проносились в голове мистера Андерхилла, пока он беспокойно бродил по комнатам спящего дома. Он думал о себе, о сыне, о детской площадке и о не покидавшем его гнетущем чувстве страха. Казалось, не было вопроса, который он не задал бы себе и не обдумал со всех сторон. Какие из его страхов - результат одиночества и смерти Энн, а что просто собственные причуды, желание настоять на своем? Какие из страхов вызваны реальной действительностью, тем, что он увидел на детской площадке и в лицах детей? Что разумно, а что нелепые домыслы? Мысленно он бросал крохотные гирьки на чашу весов и смотрел, как вздрагивает стрелка, колеблется, замирает, снова колеблется то в одну, то в другую сторону - между полуночью и рассветом, между светом и тьмой, простым разумом и откровенным безумием. Он не должен так держаться за сына, он должен отпустить его. Но, когда он глядел в глазенки Джима, он видел в них Энн: это ее глаза, ее губы, легкое трепетание ноздрей, пульсирующая жилка под тонкой кожей. "Я имею право бояться за Джима, - думал он. - Имею полное право. Если у вас было два драгоценных сосуда и один из них разбился, а другой, единственный, уцелел, разве можно быть спокойным и благоразумным, не испытывать постоянной тревоги и страха, что и его вдруг не станет? Нет, - повторял он, медленно меряя шагами коридор, нет, я способен испытывать только страх, страх, и более ничего".
- Что ты бродишь ночью по дому? - послышался голос сестры, когда он проходил мимо открытых дверей ее спальни. - Не надо быть таким ребенком, Чарли. Мне очень жаль, если я кажусь тебе бессердечной или жестокой. Но ты должен отказаться от своих предубеждений. Джим не может расти вне школы. Если бы была жива Энн, она обязательно отдала бы его в школу. Завтра он должен пойти на детскую площадку и ходить туда до тех пор, пока не научится постоять за себя и пока дети не привыкнут к нему. Тогда они не станут его трогать.
Андерхилл ничего не ответил. Он тихонько оделся в темноте, спустился вниз и вышел на улицу. Было без пяти двенадцать, когда он быстро зашагал по тротуару в тени высоких вязов, дубов и кленов, пытаясь успокоиться. Он понимал, что Кэрол права. Это твой мир, ты в нем живешь, и ты должен принимать его таким, каков он есть. Но в этом-то и был весь ужас. Ведь он уже прошел через все это, он хорошо знал, что значит побывать в клетке со львами. Воспоминания о собственном детстве терзали его все эти часы, воспоминания о страхе и жестокости. Мог ли он смириться с тем, что и его сына ждут такие испытания, его Джимми, который не виноват в том, что рос слабым и болезненным ребенком, с хрупкими косточками и бледным личиком. Разумеется, его все будут мучить и обижать.
У детской площадки, над которой все еще горел одинокий фонарь, он остановился. Ворота были уже заперты, но этот единственный фонарь горел здесь до двенадцати ночи. С каким наслаждением он стер бы с лица земли это проклятое место, разбил бы в куски ограду, уничтожил бы эти ужасные спусковые горки и сказал бы детям: "Идите домой! Играйте дома, играйте в своих дворах!"
Каким коварным, жестоким, холодным местом была эта площадка! Знал ли кто-нибудь, откуда приходят сюда дети? Мальчик, выбивший тебе зуб, кто он, как его зовут? Никто не знает.