- Экипаж подан.
Голос служанки заставил вздрогнуть. Лючита бросила последний взгляд в окно - море совсем рядом, и спокойно сегодня, не то, что ее душа, - и с легкой улыбкой спустилась по лестнице.
* * *
Тот бал... ах, тот бал!
Тысячи свечей, блеск зеркал, распахнутые в ночь окна, духота, ароматы мяса со специями, розы, орхидеи, духи, звон бокалов, треск цикад, напевы оркестра, шорох платьев...
На всех шелк, атлас и бархат. Конечно же дорого, но никто не может позволить себе иного. Как же! Гордость и честь... и пафос. Лючита проводит по оборкам рукой, думая, сколько же оно может стоить. Шелк - тот и раньше был дорогой, а после Исхода и вовсе на вес золота ценится.
Слуги в ливреях носятся с подносами, подают все, что душа захочет. Девицы в нежно и насыщенно розовых - ох, этот поросячий цвет! - платьях раскиданы по залу как бутончики роз на ярком покрывале. Нервничают и сверкают возбужденными глазками. Замужние доньи смотрят надменно, не смолкает треск вееров, что будто крылья диковинных птиц порхают в тонких, унизанных кольцами, пальцах. Кавалеры поглядывают на дам, пьют вино, скалят зубы. Шуршат разговоры, тянутся сплетни, обтекают, обволакивают, погружая в особую атмосферу бала.
Танцы - главное в вечере. Торжественная павана, напыщенное шествие павлинов, всегда открывающее балы. Быстрая, с прыжками, гальярда. Чакона, когда-то чувственная и темпераментная, а сейчас медленная и величественная. И ни сегидильи тебе, столь популярной в Нуэве-Хистанье, быстрой, с песнями, гитарой и кастаньетами, ни озорной сарабанды, ни безудержной тарантеллы. Ох, этот бал!
Да, она была зла, да, улыбалась кавалерам, но так зверски, что они в испуге сбегали после первого танца. Папенька выговорил после в уголке, да так строго, что горели уши, и вечер казался испорченным донельзя. Но лишь до того момента, как встретила его - затянутого в темный бархат и шелк, строгого, с хитрым блеском в черных глазах, пахнущего солью, потом и - морем. Запах этот, казалось, въелся в каждую складочку одежды, в жесткие усы, в зачесанные назад длинные волосы, стянутые лентой, в саму кожу, крепкую, дубленую всеми ветрами.
Сильные пальцы поглаживали рукоять шпаги, ласково, как котенка. Говорил он властно и нахально, но столь остроумно, что заинтригованная Лючита вышла прогуляться в сад. Ночь, вступая в свои права, глушила цвета на земле, рассыпая щедрой рукой звезды на небе. Одуряюще пахли розы и жасмин, гремели цикады, эхом вторили музыканты оркестра в далеком губернаторском дворце, а юная донья шла по шуршащей дорожке рядом с "опасным человеком, которому палец в рот не клади - откусит" и млела, слушая рассказы о море и кораблях, о солнце, ветре и вечных странниках, бороздящих простор. Он говорил и говорил, вкрадчивый голос медом лился на душу, жар чужого тела чувствовался даже через одежду, загорелые пальцы касались ее тонких пальчиков, и все так естественно, как бы невзначай. И не хотелось отнимать руки.
И в зале отец не узнавал счастливую дочь, а она обнимала его, смеясь, и говорила, что жизнь прекрасна.
Тот, что представился Мигелем Сперасе, "вечным скитальцем и романтиком", узнал, где живет она, и приходил каждую ночь. Гуляли по темному саду без ведома строгих родителей, скрываясь в укромных уголках от случайных глаз. Бродили по телу сильные пальцы, вызывая дрожь, горячие губы касались ее губ, и лица, и шеи, и ложбинки груди. Отвечала на поцелуи со всей неумелой страстью, что копилась, не зная выхода.
Не раз забирались пальцы дальше, чем можно, и поселялось в душе холодное и липкое. Отстранялась и мотала головой: нет. Пальцы замирали, хоть доволен и не был. Обнимал и целовал нежно. Она подкатывалась под бочок и затихала, счастливая этими касаниями и долгими разговорами.
А сегодня он обещал забрать с собой.
* * *
Холодный ветер дует с запада. Треплет листья и волосы, стучит ветвями в окна, рвет и грозится унести. Не лучшую ночку они выбрали для побега. Темно. Трепещет пламя одинокого фонаря на крыльце. Слабое и тщедушное, оно не способно разогнать мглу сада. Обгрызанный кусок луны скрылся за тучами, тяжелыми, низкими. Шорохи и скрипы всюду, деревья стонут, будто раненые, тени перебегают. Платье, дорожное, самое простое, то надувается колоколом, то хлопает по ногам, липнет, как льстивая собачонка. Воздух, влажный, морской, холодит, но уже неприятно.
- Донья Лючита, может, вернемся? Ох, чудится мне, не придет он.
Девушка даже останавливается. Убирает с лица волосы, сверкает глазами на подругу. Но та смотрит прямо, взгляда не отводит. Чита смягчается чуть, произносит укоризненно:
- Ну что же ты, Ханья, не веришь мне?
- Вам-то я верю, - бурчит девица, - а ему нет. Мало ли прохвостов на свете...
- Молчи! - обрывает ее Лючита, - это же мой, понимаешь, мой Мигель!
Ханья, низкорослая, куда как мельче госпожи, но не менее отважная, закатывает глаза, выказывая все, что думает об этом Мигеле. И дела ей нет, вызовет ли это гнев.
- Иди в дом, - строго произносит молодая хозяйка. Хмурит брови, темные на столь белом лице.
- И не подумаю. Оставить вас одну в такую ночку - ни за что.
Садятся по разные стороны лавочки, обе недовольные и ни одна не желающая идти на попятный.
Ожидание тянется медленно, а в такую погоду - когда и ветер, и молнии, и гром, - особенно. Вздрагивая от каждого раската, подружки прижимаются друг к другу. Ханья гладит по плечу хозяйку, шепчет на ушко успокоительное. Мягко, но настойчиво пытается увести, но Лючита непреклонна.
- Я дома спрячусь, а он придет, и меня не будет. Что подумает мой Мигель? Ну как я могу уйти?
Ханья только вздыхает. Не придет он, как и не собирался. Не из той породы. Но как донью убедишь? Упряма, не меньше отца, слышать ничего не хочет.
Холоднее становится, ветер пронизывает до костей, пахнет дождем, но тучи еще не готовы пролиться, лишь нависают низко, озаряются грозными вспышками. Треск и грохот, и огонь пылает - молния ударила в дерево, да совсем рядом. Ханья крестится мелко и сползает на землю, прижимая ладони к груди.
- Знак, - шепчет она.
Дерево пылает вовсю, и видятся Лючите в этом огне корабль под полными парусами, большой, хищный, и она сама на палубе, маленькая, но гордая. Как наяву прилетают запахи моря, просоленного ветра, мокрого дерева, и радость, и ощущение свободы, и нестерпимая жажда чего-то большего. Слышатся скрип снастей, плеск волн о борт, крики чаек, грубоватые окрики моряков. В распахнутую душу вливаются краски, звуки, запахи, и томят, и рвут на части.
Лючита, вздрогнув, падает без чувств.
* * *
- Убью обоих!
На госте новый камзол, строгий и очень дорогой при всей простоте, бриджи, белые чулки, туфли с золочеными пряжками - у папеньки слабость к хорошим вещам, и он всему знает цену. Вышагивает по комнате, высокий и крепкий, - мужчина в расцвете сил. Темные, без единой сединки, волосы в аккуратной косице, глаза цвета горького дарьенского шоколада, гладко бритый упрямый подбородок. Брови хмурятся, а губы сжимаются в тонкую линию, придавая жестокий вид.
Лючита съежилась в уголке кровати, бледная и маленькая среди груды подушек и одеял. Папенька не посмотрел, что дочь больна, что лишь недавно выползла из затяжной лихорадки. Папенька зол. Так зол, как не бывал никогда.
Дон Хосе взревел, будто раненый медведь. Младшая дочь, любимица и баловница, отрада очей - и спуталась с каким-то пройдохой, и мало того - пиратом! У него еще наглости хватило раструбить о свое победе городу и миру. Теперь все только о том и судачат. Позор-то какой! Как теперь дочь непутевую замуж выдавать? Да на порченый товар никто не посмотрит.
- А если ты еще и беременна... нет, точно убью!
Подняла на отца огромные глаза. Сквозь слезы в них проглядывало удивление.
- Он не трогал меня.
Дон скрипнул зубами. Чтобы этот - и не трогал? Быть не может!
- Убью, - бросил напоследок, уже спокойнее, и хлопнул дверью.
Обида хлынула волной и с головой накрыла. Кто мог сказать о них? Кто знал? Ответ пришел сразу. Ханья. Милая маленькая подружка, суеверная, порой злая, как сто чертей, и до жути упрямая. Всегда верная. Как ты могла?
Девушка явилась по первому зову. Невысокая и гибкая, темноволосая, с отливающей бронзой кожей, она казалась диковинной индейской статуэткой, и оттого нелепо смотрелось на ней форменное платье с белым передником.