Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще кто-то. А тебя. Дуг, отнесло от него прочь.
- Я... - И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. - Завтра я вымою окна парикмахерской и протру красно-белый шест.
Дедушка медленно кивнул.
- Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.
Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач. И вышел в коридор.
- Мистер Диккенс?
Я тронул дверь. Она была не заперта.
- Мистер Диккенс? - Я отважился отворить дверь.
Он лежал, освещенный луной, слезы струятся из глаз, глаза устремлены на потолок, лежал неподвижно.
- Мистер Диккенс?
- Здесь таких нет, - сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. - Нет таких в этой комнате, в этой кровати, в этом мире.
- Вы, - сказал я. - Вы - Чарли Диккенс.
- Пора бы тебе сообразить, - отвечал он почти спокойным, только чуть прерывающимся голосом, - уже три часа утра.
- Я знаю одно, - сказал я. - Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я слышал, как вы говорили.
- Верно, верно.
- И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический почерк.
- Так и есть. - Он кивнул. - Да-да, так и есть.
- Ну! - Я ходил около его кровати. - Так зачем вам каяться и сокрушаться, вам, всемирно известному писателю?
- Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с потухшим фонарем и без единой свечи.
- К черту! - сказал я и пошел к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры. Он испортил чудесное лето. - Спокойной ночи! - Я стукнул дверной ручкой.
- Постой!
В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку, но оборачиваться не стал.
- Малыш, - сказал старик, лежащий на кровати.
- Ну? - ворчливо отозвался я.
- Не будем горячиться. Сядь.
Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.
- Поговори со мной, Малыш.
- Господи, в три часа...
- Утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище Малыш, поговори со мной, спроси меня о чем-нибудь.
- О чем вас спросить?
- По-моему, ты знаешь.
Я подумал, вздохнул.
- Ну ладно. Кто вы?
Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:
- Я человек, который не дорос до своей мечты.
- Что это значит?
- Это значит. Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так и не дорос до лучшего костюма, который висел в моем чулане. Я не стал тем, кем хотел стать.
Теперь я тоже был спокоен и сказал:
- А кем вы мечтали стать?
- Писателем.
- Вы пробовали? - спросил я.
- Пробовал?! - воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. - Пробовал... - Он взял себя в руки. - Пресвятая богородица, сын мой, да ты бы видел, сколько было потрачено чернил и пота! Я израсходовал тонны чернил, исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишущих машин, изгрыз и сточил десять тысяч мягких карандашей "Тикондерога".
- Ух ты!
- Вот именно: "Ух ты!"
- А что вы писали?
- Чего я не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в день, ежедневно, тридцать лет подряд - не было дня, чтобы я не писал и не насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с бумаги в пузатую печку.
- Вы все сжигали!
- А что оставалось делать, Дуг? Оклеивать стены? Латать кальсоны?
- Этого не могло быть!
- Не могло, да было. Не "так себе", не "ничего, сойдет". А попросту кошке под хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали это; и в один необычный прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне исполнилось пятьдесят, даже я увидел это.
- Но нельзя писать тридцать лет и не...