Ладно, прервал Баньяк. Для меня важно, что ты знаешь латынь. Переведи мне это тут, на месте. Бросил ему карточку из папки от Фридмана. И не пытайся притворяться, если хочешь на самом деле остаться в пястовском Вроцлаве и работать для социалистического государства. У тебя есть теперь возможность что-то для него сделать.
Хартнер посмотрел на карточку и через несколько секунд сказал:
Это Нагорная Проповедь в латинской версии из Евангелия, похоже, слова святого Матфея «Блаженны нищие духом, блаженны кроткие» et cetera.
Представь мне этот перевод в письменной форме, буркнул Баньяк, рассерженный тем, что образованные люди так много говорят на латыни, что, по его мнению, приближало их к попам и отдаляло от правдивой, материалистической картины мира.
Не переведу так, как есть в польском переводе Библии. Но переведу это дословно.
Так переводи и не говори!
Хартнер окунул перо в чернила и заскрипел им по бумаге плохого качества. Красивая исламская каллиграфия искажалась в темных заводях, перо натыкалось на кусочки древесины, выступающие из шероховатой поверхности, чтобы в конце пробить отвратительную бумагу и поставить звезду у чернильных берегов, там, где должна быть последняя точка.
Баньяк с нетерпением заглянул собеседнику через плечо и читал библейские благословения, которыми Христос одарил на Горе свой народ: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное, блаженны кроткие, ибо что они возьмут землю в собственность, блаженны плачущие, ибо они утешатся, блаженны те, кто алчет и жаждет праведности, ибо они насытятся, блаженны милосердные, ибо они сами испытают милосердие, блаженны чистые сердцем, ибо что они увидят Бога, блаженны добивающейся мира, ибо они будут наречены сынами Божиими, блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное, блаженны вы, когда будут вас поносить и вас преследовать, и против вас говорить все злое, лгать из-за меня».
Баньяк перестал двигать губами, чтокак догадался Хартнерозначало конец чтения.
Спасибо вам, Хартнер. Капитан перешел с «ты» на «вы», что должно быть для ученого не просто наградой.
Это все? спросил он с радостью, представляя себе изумление Фридмана, когда тот увидит перевод латинского текста.
К сожалению, не все, Хартнер потер ладонью лысеющий затылок. Тут есть еще текст, написанный той же рукой, но довольно небрежно и, вероятно, в большой спешке. Поэтому трудно читаемый. Филолог откинулся вместе с креслом и внимательно посмотрел на своего собеседника. Гражданин капитан, если вы хотите, чтобы я точно перевел, нужно знать контекст и обстоятельства.
Баньяк уставился в окно, откуда уже один раз снизошло на него вдохновение.
Теперь, однако, не искал вдохновения, чтобы принять правильное решение, знал, как поступить, читал уже в деле Хартнера о его болезненном нежелании покидать прапольского города на Одре и знал способ нарушить его сопротивления перед сотрудничеством с UB.
Достаточно было одно его слова, один звонок компетентному человеку, занимающего пост несколькими коридорами дальше, чтобы Хартнер оказался в местепо убеждению Баньякадля себя нужном, а именно в Сибири, где немецкие военнопленные работали на рубке тайги.
Не это имел в виду Баньяк, когда вытаращил глаза на бывший немецкий дом, в котором когда-то размещалось кредитное общество, о чем информировала потертая надпись «CreditAnstalt», пробивающаяся из-под шелушащейся краски, капитан UB думал только об одном: что означает слово «контекст».
В конце концов не выдержал и заорал на Хартнера:
Перестаньте мне тут пиздеть в уши и говорите, что хотите знать! Ну же!
Что это за письмо? Где его нашли? Я должен все это знать, прежде чем я переведу это последнее предложение. Это предложение может быть ключевым.
Ты знаешь, что я с тобой сделаю, Мартин, как пикнешь слово о том, что теперь тебе скажу? Баньяк потянул носом, закрыл окно и расселся поудобнее. Ты уедешь отсюда далеко, ой, далеко.
Я не скажу ни слова, Хартнер вспомнил отца, с которым в тридцатые годы ходил по вроцлавскому Рынку и который обещал совместное пиво в «Свидницком подвале», когда Манфред достигнет совершеннолетия.
Хорошо, ты узнаешь то, что тут есть, Баньяк стукнул мощно пальцем в папку.
Закуришь? он протянул в направлении Хартнера портсигар, в котором застряли за резинкой папиросы «Шахтер».
Филолог задумался о «Свидницком подвале», где когда-нибудь сядет за стол, закажет пиво, а дух его отца будет скользить над столами. Тогда поднимет символический тост. Частично выпьет, а несколько капель выльет под столсделает так, как иногда делал отец, когда выпивал за упокой души деда, застигнутого врасплох в Сахаре туарегами. Чтобы это осуществить, он должен оставаться в этом разрушенном городе. Он посмотрел в налитые кровью глаза Баньяка и на этот раз не отказался от папиросы.
Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, шесть утра
По полу квартиры Моков на Цвингерплац пробежала короткая дрожь. Это была легкая вибрация, вызванная характерными детонациями снарядов, метаемых с Шведницер Ворштадт минометами в сторону юга, откуда азиатские орды протискивались к крепости Бреслау.
Эберхард Мок поставил ногу на пол и почувствовал эту вибрацию. Интерпретировал ее как один из последних спазмов умирающего города. Через некоторое время раскачивался на кровати назад и вперед, вонзаясь взглядом в здание Городского Театра, видневшееся серым прямоугольником окна.
Небо над театром пересекалось неустанно полосами катюш и залпами гаубиц с далекой Грабшенерштрассе.
Поднялся тяжело и, шаркая неловко тапочками по пыльном полу, направился в ванную.
Там, опираясь обеими руками о стену, стоял над раскладным унитазом и без использования рук освободил организм от жидких токсинов, которые скопились в нем за ночь.
Как обычно, с неохотой и грустью вслушивался в редкие всплески и старческие хрюканья и, как обычно, с ностальгией вспоминал ночь, когда сорок лет тому назад вместе с другими студентами стоял на Вердербрюке и высокой, обильной струей отдавал Одре избыток пива, которым накачался по случаю сданного экзамена по древней истории.
Моя молодость пропала, думал он, подтягивая кальсоны, и она умерла вместе профессором Цихориусом, который очень вдумчиво спросил меня тогда о марше Десяти Тысяч под командованием Ксенофонта, умерла вместе с пепелищем кафе Кундла, где мы пили после экзамена, вместе с моей дорогой женой Софи, которая где-то странствуетот кровати до кровати, и даже вместе с моим лицом, которую осмолила горящая толь во время одной из тяжелых бомбардировок Гамбурга полгода назад.
Он снял с лица черную бархатную маску и взглянул на свое лицо в зеркале, пересеченном полукруглой трещиной, которые появились на нем после вчерашнего взрыва на парадной Шлоссплац.
Внимательно изучил поверхность стекла.
Вибрировало в регулярных интервалах.
Сквозь шум воды он услышал три взрыва на расстоянии.
Подвигал пальцами по бело-красным шрамам, которые были отмечены завидной регулярностью: их линии выходили из места, где жесткая с проседью щетина бороды превращалась в совершенно седую линию усов, как веер включая в себя щеки, чтобы сбежаться снова у крыльев носа, опалив по пути брови и ресницы у выпученных глаз.
Смотрел на глаза, цвет которых становился все более водянистым и неопределенным, и на седые волосы, которые обвивали голову волнами, но все сильнее редеющей сетью.
Еще три взрыва. Очень близкие.
В открытых дверях увидел свою жену Карен.
Он ожидал, что в ее глазах в тысячный раз найдет радость, которую сегодня утром проявила на известие, что ее Эби защитит от принудительных работ на строительстве баррикад и разборе домов.
Он увидел, однако, совершенно что-то иное. Тень отвращения. Редко встречала его без маски.
Кто-то колотит в двери, Эббо, сказала Карен.
В момент волнения была не в состоянии скрыть скандинавский акцент.
Белки ее маленьких глаз были практически незаметны. Сморщенные глазницы были заполнены большими выпуклыми глазами и голубыми некогда радужками.
Я боюсь смотреть в глазок, Эббо. Может быть, это русские.
Нет, это не русские. Мы не живем ведь на линии фронта. Надел маску, шапочку и прикрылся халатом, как доспехами.