Конечно, если бы они сделали из тебя каракатицу, письменный стол или птеродактиля, мне бы пришлось изрядно поработать над своим вкусом. Но ты сам описываешь этого Люшеса, который приходил к тебе, как вполне симпатичного молодого человека. Это как раз то, чего тебе не хватало. И мне не придется больше засматриваться на молодых людей, ревниво сравнивать их с моим Ником. А теперь твоя душа вступит в молодую оболочку, и ты станешь для меня совершенством.
Боже правый, откуда во мне столько слез: прошло, наверное, минут десять, прежде чем я смог спросить ее:
— Значит, ты считаешь, что я должен согласиться?
— А на что ты надеялся? Что я скажу тебе: Ники, дорогой, лучше, пожалуй, тебе умереть. В конце концов, пятьдесят два — не такой уж юный возраст. Никто не скажет: бедный юноша. Бывает, умирают и раньше. Месяц-другой я буду помнить тебя, потом память начнет выцветать, стираться, и через полгода — никаких следов твоего пребывания на земле, не считая статей в никем не читаемых научных журналах, не останется и в помине.
В конце концов слезы показались и на ее прекрасных глазах. Она сердито помотала головой и сказала:
— Это надо уметь — довести меня до слез, мистер Карсон. Последний раз я плакала, когда у нас пропала наша собака. Это была такса, и ее звали Трейси. Это было… восемнадцать лет тому назад.
Наутро я поехал к сыну. Мы не виделись около двух лет, лишь изредка звонили друг другу. Я знал, что он живет в некой религиозной коммуне, нечто вроде монастыря, где-то в Драйвелле.
Я долго плутал по окрестностям городка, пока наконец сердобольный полицейский не растолковал, как найти их дом. У полицейского было багрово-красное лицо, должно быть от постоянного пребывания на улице. Он тяжело вздохнул и сказал:
— А, это коммуна Отцов. Я в их религии мало что понимаю, но по мне — молись сколько хочешь, лишь бы покой был и порядок.
С ним нельзя было не согласиться. Через пять минут я подъехал к одиноко расположенному бревенчатому дому. На небольшой площадке для стоянки виднелся старенький пикап. К дому вела протоптанная в снегу тропинка. Снег был чистый, голубоватый, негородской. Не успел я пройти и половину расстояния до дома, как навстречу мне вышел высокий сутулый человек в странном коричневом грубом плаще. Он поднял голову, и я увидел, что это мой сын. Боже, как он постарел! Ведь ему… ему всего двадцать девять, а выглядел он на все сорок. Он был бледен, и мягкая бородка лишь подчеркивала бледность.
Сердце мое сжалось. Как, как случилось, что жизнь так развела нас? Как могло случиться, что малыш, которого я совсем недавно подбрасывал в воздух и он испуганно и счастливо верещал, стоял сейчас напротив меня на снежной тропинке совсем взрослым чужим человеком и застенчиво улыбался мне? Кто украл эти годы? Какой иллюзионист выхватил их из нашей жизни?
— Здравствуй, папа, — сказал сын. И оттого, что сказал он не «отец», а «папа», мне стало бесконечно грустно.
— Здравствуй, сынок, — сказал я, и мы обнялись.
Он провел меня в крошечную комнатку, похожую на келью: узкая кровать, маленький столик и шкаф из грубо сколоченных досок.
Мы сидели и молча смотрели друг на друга. Мне показалось, что печаль в глазах сына была какой-то привычной, что она поселилась в них давно и надолго.
— Ты счастлив? — спросил я.
Сын подумал, едва заметно пожал плечами.
— Счастлив, наверное, не совсем то слово, но я надеюсь, что, может быть, еще буду счастлив.
— Ты веришь в существование бога? У тебя же с детства был быстрый, цепкий ум. Ты стремился понять все, что учил и с чем сталкивался. Пойми, я не пытаюсь соблазнять тебя атеизмом, я просто хочу понять тебя… Понять механизм твоей веры. Ведь это так трудно — верить в конце двадцатого века в нечто, что не имеет никаких доказательств своего существования.