Уже почти рассвело, когда Генри Маклейн закончил чистить и собирать свой энергопистолет, более двадцати лет пролежавший в земле.
Вставив разрядную катушку в рукоятку, он вдруг заметил, что костяшки его правой руки, сжимающей пистолет, побелели от напряжения, а ладонь левой плотно прижата к нижнему торцу рукоятки – совсем как если бы он, Солдат Господа, в самый разгар боя в очередной раз менял разряженную катушку на свежую.
На мгновение он снова будто перенесся туда и услышал звуки выстрелов, вдохнул запах дыма от горящих зданий. Генри вспомнил, как умирал у него на руках молоденький боец милиции, которому очередь из игольного ружья прошила горло. Парнишка отчаянными жестами просил сложить ему ладони как при молитве и вслух помолиться за него перед смертью.
И сейчас Генри точно так же сложил перед собой ладони, склонил голову и зашептал:
– Господи, ведь он мне как сын родной. Как Джошуа… и как Уилл, который теперь в руцех твоих, о Господи. Я люблю его так же, как и их. Господи всеведущий, я просто не в силах оставить его.
Он еще мгновение посидел в той же позе, затем разжал ладони и поднял голову. Теперь его больше не тревожили ни воспоминания, ни давным‑давно покоящиеся где‑то на дне его души чувства, ненадолго пробудившиеся к жизни. Все прошло. Он положил пистолет и наплечную кобуру в чемодан со своими немногочисленными пожитками, которые решил взять с собой.
Перед тем как окончательно уйти, Генри на несколько минут задержался в полуосвещенной первыми лучами солнца кухне: надо оставить прощальную записку Джошуа и его семье. На крохотном клочке бумаги он написал, что должен уехать и, разумеется, все его имущество отходит им, и что он по‑прежнему всех их очень любит.
Затем, бесшумно ступая ногами в одних носках, держа ботинки и чемоданчик в руках, он добрался до двери, открыл ее, так же бесшумно притворил за собой.
Стоя на верхней из трех ступенек крыльца, он чуть помедлил, затем нагнулся и начал обуваться. На планете Ассоциация, вращающейся вокруг звезды Эпсилон Эридана, стояли последние деньки короткой весны, пришедшей на смену долгой, очень долгой дождливой зиме и предшествовавшему ей не менее продолжительному жаркому лету.
Ночью дождь прошел только один раз. Воздух был свеж, и в нем чувствовалась приятная влажная прохлада, которая, правда, продержится очень недолго.
Вот‑вот должно было взойти солнце. В предрассветном зареве все выглядело как‑то особенно контрастно.
В лужице возле крыльца отражалось светлеющее безоблачное небо, на фоне которого отчетливо виднелась худощавая, широкоплечая, крепко сбитая, с едва заметными признаками возраста фигура Генри в темных планах из плотной ткани и в такой же темной куртке. Единственное, что его отличало от любого другого одетого по‑зимнему фермера с Ассоциации, которым он, собственно, и был много лет, так это белая рубашка и темный берет, обычно приберегаемые для походов в церковь. На груди выделялся темным крестом галстук.
Видавший виды тяжелый чемодан с пистолетом, кобурой и скудными пожитками был сделан из потускневшего от времени коричневого пластика. Генри нагнулся, поставил его на ступеньку и аккуратно заправил штаны в ботинки. Затем снова взял чемодан, вышел со двора, миновал перекинутый через канаву мостик без перил и свернул направо – туда, куда влек его внутренний зов.
Вокруг стояла какая‑то непривычная тишина. Не слышно было даже ни вариформных, ни местных насекомых: ночные уже смолкли, а дневные еще не успели принять эстафету.