Она выглянула вниз и заметила старика, который обещал ей протекцию в случае преследования матерью Мокс.
Это ты, Джим? Поднимайся, поговорим лучше внутри!
Он послушался и предстал перед нею в убогой комнате, с любопытством поглядывая на неё с ребёнком. Жилистый, с волчьим лицом мужчина был Джимом Дадсом, как его обычно называли, хотя настоящее его имя являлось аристократическим и исключительно ему не шло: Джеймс Дуглас. Он скорее походил на зверя, чем на человека, с этими его беспорядочными седыми волосами, кустистой бородой и острыми зубами, торчавшими, как клыки, из-под верхней губы. Он принадлежал к профессии воров и считал её вполне уважаемым ремеслом.
Мать Мокс на сей раз получила, сказал он с усмешкой, похожей скорее на оскал. Джо разгорячился и превратил её почти в студень. Она теперь от тебя отстанет; пока ты регулярно платишь, Джо будет на твоей стороне. Но если настанет чёрный день, то лучше бы тебе вообще не появляться дома.
Знаю, сказала Лиз, но она ведь постоянно получает деньги за ребёнка, и, конечно, не так уж многого я хотела, прося её позволения на то, чтобы обогреть ребёнка в такую холодную ночь.
Джим Дадс, казалось, задумался.
Почему ты так заботишься об этом ребёнке? спросил он. Он же не твой.
Лиз вздохнула.
Нет, сказала она печально. Но он даёт мне хоть какую-то опору. Знаешь, какова была моя жизнь! Она замолчала, и волна румянца залила её бледное лицо. С самого детства ничего, кроме улиц, длинных, жестоких улиц! И я всего лишь кусок грязи на тротуаре не больше; меня пинают туда, пинают сюда и наконец выбрасывают в водосток. Сплошная тьма, всё бесполезно! Она усмехнулась. Представь себе, Джим! Я никогда не видела пригорода!
Я тоже, сказал Джим, по привычке покусывая соломинку. Там, должно быть, очень красиво, множество зелёных деревьев и цветов. Там нет такого дыма от печей, как мне говорили.
Лиз продолжала, едва слушая:
Ребёнок мне представляется таким же, как пригороды: безобидным, нежным и тихим; когда я держу её вот так, моё сердце немного успокаивается, не знаю почему.
И снова Джим показался задумчивым. Он выразительно помахал обкусанной соломинкой.
Тебе не повезло, Лиз. Ты ещё не встречала мужчины, который смог бы о тебе позаботиться?
Она задрожала, и глаза её стали дикими.
Мужчину! вскричала она с горькой усмешкой. Ни одного мужчины не появлялось на моём пути одни грубияны!
Джим вздрогнул, но промолчал; у него не нашлось подходящего ответа. И тогда Лиз снова заговорила, уже более мягким тоном:
Джим, знаешь, я была сегодня в большой церкви!
Напрасно! нравоучительно проговорил Джим. Церковь бесполезна, насколько я вижу.
Там была статуя, Джим, одной женщины, державшей на руках ребёнка, и люди преклоняли колени перед ней. Как думаешь, что это значит?
Не могу сказать, ответил озадаченный Джим. Ты уверена, что это была церковь? Скорее уж музей.
Нет-нет! сказала Лиз. Это точно была церковь, люди там молились.
Ах вот оно что, хрипло проворчал Джим, много же им от этого пользы! Я, знаешь ли, не из молящихся. Женщина с ребёнком, говоришь? Не забивай себе голову такими глупостями, Лиз! Женщины с детьми обычное дело, а что касается молитв им вместо окончания фразы крайнее презрение и недоверие отразилось на лице Джима, и он повернулся, пожелав ей доброй ночи.
Доброй ночи! сказала Лиз мягко; и долго ещё она продолжала сидеть в тишине, размышляя с сонным ребёнком на руках, слушая, как капает дождь: всё капает и капает, будто комья земли падают на крышку гроба. Она не была доброй женщиной совсем нет. Истинный мотив её покровительства над ребёнком очень долгое время был совершенно непростительным; это была простая жажда заработать на ложном притворстве, вызывая больше жалости у людей, чем в одиночестве, без ребёнка на руках. Поначалу она заботилась о девочке лишь ради дела, но тепло этого маленького, беспомощного тельца у её груди день за днём размягчало её сердце, вызывая в нём невинную и сочувственную слабость, и наконец она переросла в страстную и удивительную любовь, настолько сильную, что она охотно пожертвовала бы своей жизнью ради ребёнка. Лиз знала, что родные родители нисколько о ней не заботились, разве только деньгах, которые она приносила им; и часто дикие планы рождались в её усталом уме планы побега вместе с нею прочь из этого шумного, ненавистного города в какую-нибудь милую, спокойную деревню, чтобы найти там работу и посвятить себя счастью этого маленького существа. Бедная Лиз! Бедная, растерянная, отчаявшаяся Лиз! Невежественная лондонская язычница, и лишь один ароматный цветок украшал пустыню её бедного и тщетного существования цветок чистой и простодушной любви к «одному из малых сих», о ком было сказано вселюбящим Божеством, неведомым ей: «Пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие».
Пугающие зимние дни стремительно приближались, и, когда время подходило к Рождеству, жители на улицах, уходящих от Стрэнда, привыкли по ночам слышать печальный женский голос, поющий в исключительно трогательной манере разные старые песни и баллады, знакомые и дорогие сердцу каждого англичанина. Окна распахивались, и монеты душем сыпались в руки уличной певицы, которая всегда носила с собою слабенькую девочку, о которой заботилась с необыкновенным вниманием и нежностью. Порой, безрадостным днём её могли увидеть бродящей по топкой грязи, спокойно напевавшей песню; и другие матери, выходившие из красивых лавок и магазинчиков, где они покупали рождественские игрушки собственным детям, нередко останавливались, чтобы взглянуть на бледное личико её малышки и сказать, подавая пенни: «Бедная малышка! Она не больна?» А Лиз с замирающим сердцем от внезапного ужаса поспешно отвечала: «О нет-нет! Она всегда бледненькая; это просто небольшая простуда, и всё!» И добрые прохожие, тронутые величайшим отчаянием в её чёрных глазах, отходили, ничего не добавив. И настало Рождество день рождения младенца Христа священный праздник, которого Лиз не понимала; она лишь воспринимала его как некое огромное и весьма печальное событие, когда весь Лондон отправляется в церковь и поедает жареные стейки и тыквенный пудинг. Она ничего не понимала в этом, но даже её грустное лицо стало светлее обычного в канун Рождества, и она почти ощутила веселье, поскольку ей удалось благодаря дополнительной экономии на себе приобрести чудесную золотисто-красную камвольную птицу на эластичных нитях, птицу, которая покачивалась вверх-вниз самым натуральным образом. И её «девочка в платке» теперь смеялась этой неуклюжей игрушке, смеялась эльфийским странным смехом, чего прежде никогда не случалось! Смеялась и Лиз над простой радостью детского счастья, и эта птица стала своеобразным грубым инструментом, который вызывал их веселье.
Но после того как Рождество закончилось и меланхоличные дни, последние удары ослабевающего пульса старого года, медленно и с трудом отошли в прошлое, девочка вдруг странным образом переменилась: торжественное выражение усталости и страдания появилось на её лице. Взгляд её голубых глаз стал ещё более печальным, отстранённым и мечтательным, и спустя ещё немного времени она, казалось, утратила всякий интерес к красивым вещицам этого мира и к простым человеческим желаниям. Она лежала теперь очень спокойно у Лиз на руках; никогда не плакала и больше не капризничала, и казалось, будто она слушает с каким-то спокойным одобрением звуки грязных улиц, по которым бродила день ото дня. Постепенно игрушечная птица тоже перестала её интересовать; напрасно она прыгала и блестела; ребёнок смотрел на неё равнодушным мудрым взглядом, как если бы он вдруг узнал о существовании настоящих птиц, и теперь его нельзя было обмануть столь жалкой имитацией природы. Лиз начинала беспокоиться, но некому было утешить её страхи. Она аккуратно платила матери Мокс, и эта злобная женщина, которую держал в узде бульдогоподобный муж, в последнее время была очень довольна, что ребёнок не причинял ей беспокойства. Лиз прекрасно понимала, что никому на её убогой улице не было дела до здоровья девочки. Они бы ей сказали: «Чем больнее, тем лучше для твоей работы». Кроме того, она ревновала; она не выносила мысли о том, что кто-либо другой будет ласкать или прикасаться к ребёнку. Дети нередко хворают, думала она, и если доктора не вмешиваются, то они сами выздоравливают ещё быстрее, чем заболевают. Таким образом успокаивая свои внутренние страхи, она с ещё большим рвением заботилась о своей слабой подопечной, ущемляя себя, чтобы прокормить её, хотя девочка, казалось, всё меньше и меньше испытывала земные потребности и соглашалась поесть лишь после терпеливых и долгих уговоров.