В этот вечер мы устроили себе праздник — печальный и странный праздник, на котором среди гостей присутствовали тени умерших. Мы решили собраться вечером и попить чаю, как дома, как на пикнике, и мы достали самовар, и достали даже лимон и стаканы, и устроились под деревом — как дома, как на пикнике. По одному, по два, по три собирались товарищи и подходили шумно, с разговорами, с шуткой, полные весёлого ожидания, но скоро умолкали, избегая смотреть друг на друга, ибо что-то страшное было в этом сборище уцелевших людей. Оборванные, грязные, почесывавшиеся, как в жестокой чесотке, заросшие волосами, худые и истощённые, потерявшие знакомое и привычное обличье, мы точно сейчас только за самоваром, увидели друг друга — увидели и испугались. Я тщетно искал в этой толпе растерянных людей, знакомые лица — и не мог найти. Эти люди, беспокойные, торопливые, с толчкообразными движениями, вздрагивающие при каждом стуке, постоянно ищущие чего-то позади себя, старающиеся избытком жестикуляции заполнить ту загадочную пустоту, куда им страшно заглянуть, — были новые, чужие люди, которых я не знал. И голоса звучали по-иному, отрывисто, толчками, с трудом выговаривая слова и легко, по ничтожному поводу, переходя в крик или бессмысленный, неудержимый смех. И все было чужое. Дерево было чужое, и закат чужой, и вода чужая, с особым запахом и вкусом, как будто вместе с умершими мы оставили землю и перешли в какойто другой мир — мир таинственных явлений и зловещих пасмурных теней. Закат был жёлтый, холодный; над ним тяжело висели чёрные, ничем не освещённые, неподвижные тучи, и земля под ним была черна, и наши лица в этом зловещем свете были жёлты, как лица мертвецов. Мы все смотрели на самовар, а он потух, отразил на боках своих желтизну и угрозу заката и тоже стал чужой, мёртвый и непонятный.
— Где мы? — спросил кто-то, и в голосе его были тревога и страх.
Кто-то вздохнул. Кто-то судорожно хрустнул пальцами, кто-то засмеялся, кто-то вскочил и быстро заходил вокруг стола. Теперь часто можно было встретить этих быстро расхаживающих, почти бегающих людей, иногда странно молчаливых, иногда странно бормотавших что-то.
— На войне, — ответил тот, что смеялся, и снова захохотал глухим, длительным смехом, точно он давился чем-то.
— Чего он хохочет? — возмутился кто-то. — Послушайте, перестаньте!
Тот ещё раз подавился, хихикнул и послушно смолк. Темнело, туча наседала на землю, и мы с трудом различали жёлтые, призрачные лица друг друга. Кто-то спросил: — А где же «Ботик»?
«Ботик» — так звали мы товарища, маленького офицера в больших непромокаемых сапогах. — Он сейчас был здесь. Ботик, где вы? — Ботик, не прячьтесь! Мы слышим, как пахнет вашими сапогами.
Все засмеялись, и, перебивая смех, из темноты прозвучал грубый негодующий голос:
— Перестаньте, как не стыдно. Ботик убит сегодня утром на разведке.
— Он только сейчас был здесь. Это ошибка. — Вам показалось. Эй. за самоваром, скорей отрежьте мне лимона. — И мне! И мне! — Лимон весь.
— Что же это, господа, — с тоскою, почти плача, прозвучал тихий и обиженный голос. — А я только ради лимона и пришёл.
Тот снова захохотал глухо и длительно, и никто не стал его останавливать. Но скоро умолк. Хихикнул ещё раз — и замолчал. Кто-то сказал: — Завтра наступление.
И несколько голосов раздражённо крикнули: — Оставьте! Какое там наступление! — Вы же сами знаете…
— Оставьте. Разве нельзя говорить о другом. Что же это!
Закат погас. Туча поднялась, и как будто стало светлее, и лица стали знакомые, и тот, что кружился вокруг нас, успокоился и сел.
— Как-то теперь дома? — неопределённо спросил он, и в голосе его слышна была виноватая в чем-то улыбка.
И снова стало страшно, и непонятно, и чуждо все — до ужаса, почти до потери сознания.