Степка чувствует, что идут к нему, и, усевшись, принимает независимый вид.
Скоро над краем ямы появляются две головы — одна в шапке, другая в немецкой пилотке, — а затем и сапоги, трофейные, подбитые шипами, — это у того, что пришел на смену. Тот, что отстоял свое, держится поодаль, и Степка видит его только до пояса.
— Привет! — с наигранной легкостью бросает новый часовой, с любопытством ощупывая его быстрыми глазами.
Степка медленно опускает голову — ему не до шуточек и нелепых теперь разговоров. Часовой, наверно, понимает это и сгоняет с лица улыбку:
— Ничего. Приедет комиссар, разберется. Ты из какой роты?
— А тебе что? — тихо говорит Степка, поднимая на него холодный, с укором взгляд.
— Да так.
— Что ты его допрашиваешь! — нетерпеливо перебивает другой. — Из какой бы ни был, теперь его дело труба.
— Ну почему труба? А если смягчающие обстоятельства? Пошлют на «железку», искупит вину и будет бегать! — бодро говорит часовой.
Степка прислушивается и хмуро еще вглядывается в этого человека с седоватой щетиной на щеках и морщинами у рта, который кажется ему почти пожилым, во всяком случае постарше многих. По разговору парень определяет: нездешний, наверно, из окруженцев или бывшего районного начальства. Степка уже готов приободриться, но улавливает в его тоне нотки неискренности, наигрыша и опять опускает голову.
— Приедет комиссар, он ему покажет смягчающие, — недобро ворчит сменившийся.
— Ничего. Главное, не дрейфить! Если что — мол, под мухой был. А под мухой оно все возможно.
Они поворачиваются и уходят. Степка с облегчением вытягивает ноги, слушать их бодрую болтовню ему уже становилось невмочь. Что бы там ни ожидало его впереди, лишь бы скорее. Ему уже кажется, что он сидит тут бесконечно долго, и его встревоженное нетерпение то заглушается воспоминаниями, то нестерпимо обостряется. Наверно, уж лучше одному, когда никто не донимает его ни угрозами, ни бесполезным теперь утешением. Скорчившись от холода, он жмется плечом к волглой земляной стене, одну к другой сводит озябшие ступни — так вроде становится теплее.
Невдалеке, наверно на кухне, рубят дрова: доносятся размеренные удары, короткий стук дерева, временами тонко отзванивает топор. Так и он рубил два дня назад и, пожалуй, рубил бы и теперь, и завтра… И надо же было ему подвернуться в недобрый час, напроситься на это задание! Он и до сих пор не может понять, в самом ли деле подрывник Маслаков разыскивал его, чтобы взять в группу, или, может, случайно повстречал в лесу и позвал.
Впрочем, на Маслакова обиды у него нет — у того были наилучшие намерения, и его ли вина, что обстоятельства повернулись столь неожиданным образом…
2
Срубив несколько ольховых жердей, Степка возвращался на кухню.
Нетолстые те жерди он сперва нес, потом тащил за шершавые, набрякшие весенним соком комли — верхушки и неровно обрубленные сучья драли прелую залежь прошлогодней листвы, цеплялись за кусты и деревья. Комли же просто отрывали руки. А тут еще винтовка, свисавшая с плеча на длинноватой веревке вместо ремня, беспрестанно путалась прикладом меж ног, мешала идти, и он, притомившись, бросил олешины, так и не дотащив до кухни. Затем, помедлив, и сам устало опустился на землю в редковатом ольшанике возле стежки. Было тепло и затишно, он угрелся, под суконным венгерским мундиром вспотела спина. Он расстегнул воротник, бросил наземь старенькую измятую шапку, от мокрой подкладки которой шел пар. Несколько минут он, сопя, отдыхал, думая, что шапка — пустяк: всю зиму носил, и еще, наверно, послужит. Так же, как и коричневый венгерский мундир, и черные, со светлым кантом полицейские штаны, а вот с сапогами ему решительно не повезло — сапоги развалились.