Леонтьев пошел на фронт добровольцем, мечтал попасть в разведчики. Но его назначили в штаб полка писарем. Это было так стыдно, что вначале он не решался написать правду никому из товарищей, даже домой не писал об этом, хотя смутно догадывался, что мать только обрадовалась бы: все-таки больше надежды, что жив останется. Он твердо решил при первом подходящем случае просить командование направить его в батарею хоть катушечным телефонистом. Но случай этот все как-то не представлялся. Их полк, стоявший в тылу на формировке, вызвали на фронт неожиданно: подали эшелон, и батареи стали спешно грузиться. В последний момент к погрузке подкатывали розвальни; возчики в рукавицах, стоя внизу в санях, швыряли из соломы в раскрытые двери вагонов буханки хлеба, белые круги замороженного молока. Но всего полагавшегося продовольствия погрузить не успели, и по дороге на фронт разговоры в эшелоне шли главным образом о еде. До хрипоты ругались за место у единственной печки, не то что уставленной, но в три яруса обвешанной котелкамидомовитые пожилые солдаты все что-то варили в них и пробовали, осторожно приоткрывая крышку над паром и шумно втягивая в себя с алюминиевых ложек. Нетерпеливая молодежь, едва получив на человека по трети банки бобовых консервов с мясом, тут же съедала их холодными.
На какой-то станции всех разбудили ночью и спешно повели через пути. Пронесся слух, что ведут в баню, и люди ворчали: никому не хотелось среди ночи натощак идти по морозу в баню. Продрогшие, сонные, спотыкаясь о рельсы, холодно блестевшие при свете звезд, толпясь и налетая на спины передних, они долго шли между товарных составов. Потом выяснилось, что ведут в столовую, и сразу все ожили.
В столовой, похожей на депо, сырые стены изморозно блестели, от дыхания людей и близкой кухни под потолком висел пар, в нем мутным желтым накалом светились лампочки. Сбившиеся с ног официантки, бледные от этого освещения и усталостичерез продпункт круглые сутки шли эшелоны, и всех нужно было накормить, перед каждым стукали на стол миску супа-пюре горохового, миску пшеничной каши и убегали. Кто успел поесть, заигрывали с официантками на ходу.
Когда вышли на улицу, мороз не показался Леонтьеву сильным: в животе было тепло. И знакомая дорога обратно не была уже такой длинной. Разогревшись едой, солдаты весело подныривали под составы, иные из которых, вздрогнув, с набегающим грохотом и лязгом буферов начинали катиться куда-то, визжа примерзшими колесами. Многое со временем забыл Леонтьев, но эта ночь и то, как их водили в столовую, остались в памяти.
С писарями отношения у него не сложились. Это все был народ опытный, тертый, в большинстве своем из бухгалтеров и счетоводов. Они сладостно любили вспоминать, как, бывало, сдавали годовой отчет, и Леонтьев заметил, что с особым почтением, с восторгом отзывались они о том начальстве, которое капризничало, по нескольку раз возвращало отчет для переделки. У него не было общих с ними воспоминаний. И он сразу чуть было не нажил себе врагов, сказав легкомысленно, что со временем всех счетных работников заменит какая-нибудь машина вроде арифмометра.
Когда ночью под стук колес все засыпали, писаря подымались и, сидя на нарах, тайком от всех ели копченую рыбу и шушукались. Может быть, они не всегда ели копченую рыбу, даже наверное они и другое что-нибудь приносили из вагона ПФС, но голодному Леонтьеву острей всего запомнился запах копченой рыбы. Писаря его не приглашали. Они воспитывали его: хочешь жить среди наспереходи в нашу веру, нетгордись. Он лежал у стены, на пустой желудок его подташнивало от запаха еды, он слышал, как они жуют со слюной, и вспоминал ржаные шаньги с картошкой, которые мать напекла ему в дорогу и которыми он тогда честно поделился с писарями. Он их ненавидел сейчас и придумывал, как со временем, когда у него все будет, а у них не будет ничего и они прилезут к нему, как он им тогда отомстит
Впрочем, если бы он даже на остановке и пошел в ПФС, ему бы там все равно ничего не дали. Уж как-то там чувствовали все, что хотя он тоже писарь, но от него ничего не зависит.
На двадцатые сутки полк выгрузился на разбитой станции, значительно не доехав до места. Опасаясь бомбежки, эшелон сразу же, без свистка, отошел. На востоке («Странно, что не на западе», подумал Леонтьев) отдаленно погромыхивало, и солдаты, успевшие в тылу отвыкнуть от фронта, поворачивали головы в ту сторону, прислушивались. Они знали, что это теперь не на день, не на два, что кому-то из них это уже до конца жизни. Леонтьев тоже слушал и от сознания, что там фронт, волновался.
Утром полк влился в деревню. Это была уже прифронтовая деревня, без жителей. Из двора во двор сновали солдаты, волокли какие-то доски, солому, помятые шинели на них были тоже в соломе: с ночи, наверно.
В зимнее утро деревня казалась белой и чистой: развалины, гарьвсе прикрыл недавно выпавший снег. Писаря заняли каменный дом: четыре промерзшие стены с пустыми окнами и небо над головой. В яме, вырытой когда-то под фундамент, а теперь заваленной битым кирпичом, они разожгли на снегу неяркий при солнце костер.
Через улицу напротив стояла под навесом пехотная кухня. Повар, крупный мужчина, стал сапогом на ступицу колеса, зажмурясь от пара, зачерпнул из котла черпаком, набрал из черпака алюминиевой ложечкой и долго, сосредоточенно жевал. Даже глаза закрыл, чтобы лучше распробовать, не отвлекаясь.
Снизу на него смотрел кухонный рабочий, ждал приказаний, из разбитого дома следили за ним писаря. Повар налил сверху, пожирней, в два котелка: командиру роты и старшине. Крикнул кухонному рабочему:
Пускай людей ведут!
Сам он до пояса и половина кухни были в косой тени навеса, а черпак маслено блестел на солнце.
Надо идти, заволновался Довгий, писарь с толстыми щеками, а то пока наши подъедут, так это
Он прислушался и вдруг плашмя упал в снег. В тот же момент что-то обрушилось, стало темно и душно. Леонтьева отшвырнуло от костра, ударило спиной о кирпичную стену, он забарахтался, закричал. А когда вскочил на четвереньки, костра уже не было. От разбросанных по снегу головешек шел пар. Один за другим подымались писаря, отряхивались.
Позавтракали сказал Довгий и выругался. У него дрожали белые губы. Он зачем-то обтер ладони о штаны сзади и полез из ямы.
Ни навеса, ни кухни на той стороне улицы не было. На дороге пехотинцы с котелками молча обступили что-то. Плохо соображавший Леонтьев вслед за Довгим робко подошел. У ног людей лежал животом вверх повар. Среди нахмуренных лиц только его лицо с закрытыми глазами было спокойно. Он дышал и как будто прислушивался к своему дыханию.
Подбежал еще пехотинец, маленький, в подоткнутой шинели: за супом торопился.
Ребяты, что ж вы? Чего стоите? зачастил он скороговоркой, суетясь за спинами. Нести надо. Человек ведь.
Ему сказали сурово:
Чего кричишь? Куда нести? Не видишь?..
Он сразу успокоился, скромно вздохнул.
Сержант говорит: за супом иди, Емельянов. Вот те и суп, мать честна!..
И, обойдя всех, начал на той стороне что-то собирать со снега. Леонтьев глянул случайно. Из разбитой снарядом кухни вылился суп и уже примерз: на желтом снегу остались невпитавшееся пшено и картошка, от кусков мяса еще шел пар. Пехотинец хозяйственно собирал руками мясо в котелок и вздыхал.
Леонтьеву казалось, что теперь все уйдут из деревни: ведь ясно же, обстрел мог повториться. Но писаря снова разожгли костер, а завдел Шкуратов принес топографические карты, и на снятой с петель двери стали их склеивать. Белая глянцевая бумага на морозе обжигала пальцы. И к концу дня из всех ощущений сильней всего были холод и боль в руках. А когда штаб наконец разместился в тепле, разговор о переводе в катушечные телефонисты как-то отложился до времени. «Вот спадут морозы»оправдывался Леонтьев перед самим собой. Но морозы держались такие, что водка замерзала. И каждый день из батарей везли в санчасть обмороженных.
Как-то привезли лейтенанта Василенко. Он был первый и пока что единственный в полку награжденный орденом Ленина. Оттого что люди при встречах глядели на него с почтительным удивлением, как бы все время ожидая от него чего-то необыкновенного, а поступки его немедленно разглашались, лейтенант Василенко держался надменно, дерзко щурился, разговаривая с начальством, и при малейшем возражении вспыхивал мгновенно. Его привезли с отмороженными ногами: на передовом наблюдательном пункте, на болоте, окруженный немцами, он четверо суток пролежал за пулеметом в мокрых валенках. Леонтьев как раз был в санчасти, когда пронесли его, и вскоре из операционной раздался голос Василенко: