Федька! Фляжку!
Ординарец с испуганным лицом пробежал по коридору, в приотворенную дверь Леонтьев видел, как лейтенант, сидя на столеноги его были прикрыты белым, запрокинув голову, выпил всю фляжку, не отрывая от губ. Пока ему под наркозом делали операцию, он пел украинские песни высоким, страдальчески чистым голосом:
Там три вербы схылылыся,
Мов журяться воны
Пел и матерно ругался. А потом, увидев в эмалированном тазу свои ноги, заплакал, не стыдясь людей, и все увидели не орденоносного лейтенанта Василенко, а молодого, красивого парня, навсегда искалеченного войной.
После этого случая Леонтьев отложил разговор о переводе до весны. Но весной на людях не просыхали шинели. Днем, когда припекало солнце, от спин шел пар, вечером на спины садился иней, раскисшие сапоги свистели, на огневых позициях в мелких землянках подпочвенная вода заливала нары, и батарейцы кашляли лающим, надсадным кашлем, точно у них все рвалось в груди. И чем меньше хотелось Леонтьеву на батарею, тем чаще говорил он окружающим, что вот решил подать рапорт, тем самым как бы отрезая себе путь к отступлению. Только летом обратился он к командиру полка.
Прошел после этого разговора день, стоивший Леонтьеву много душевных сил, прошел другой, и наконец явился завдел Шкуратов и с оскорбленным видом наложил на него взыскание. Вслед за завделом, узнав, дружно оскорбились все писаря. А Леонтьев обрадовался взысканию, тяжкий груз упал с его души. Но с этих пор у него появилась потребность жаловаться на свою судьбу. Кто бы ни пришел из батареи, Леонтьев к слову и не к слову ругал каторжную писарскую жизнь: «Лучше на передовую, чем здесь корпеть. Ни дня тебе, ни ночи, и погибнешь, как Воронцов». Был такой писарь Воронцов, убитый при бомбежке еще в сорок первом году, доказав тем самым, что и в штабе люди погибают. Писаря часто с гордостью напоминали о нем, словно смертью своей Воронцов сразу за всех живущих писарей выполнил норму. Прежде Леонтьеву в такие моменты бывало стыдно за них, теперь и он поминал Воронцова. И только одно не изменилось: заполняя наградные материалы, Леонтьев по-прежнему мечтал совершить подвиг. К концу войны мечтал даже с большей силой
Но то, как они шли сейчас с разведчиком по мертвому, уже занятому немцами городу, где их ежеминутно могли убить, ни с какой стороны не походило на подвиг. Наоборот, это выглядело бессмысленным.
Горошко шел впереди, по-охотничьи неся автомат под рукой дулом книзу. Они свернули в один переулок, в другой. Потом черт занес их на огороды. Перелезали заборы, ползли, Леонтьев разодрал ладонь о колючую проволоку и все время боялся отстать.
Сволочи! шепнул Горошко, когда они уже лежали в кустах смородины. Пушки устанавливают.
И тут писарь за стволами яблонь увидел немцев. Молча, с напряженными лицами они выкатывали пушку, налегая на колеса. Слышно было их тяжелое дыхание.
Леонтьев обмер. Он лежал не шевелясь, прижатый страхом. Краем глаза он увидел, как разведчик приподнялся на локте и раз за разом махнул из-за спины рукой. Из-под пушки вырвался куст пламени.
Вместе с Горошко Леонтьев бежал, натыкаясь на деревья, падал, а сзади стреляли, и пули сбивали ветки.
Спустя время оба они сидели в овраге, запыхавшиеся, и жадно курили в рукав.
А рыжий-то рыжий, длинный! захлебываясь радостью оттого, что остался жив, говорил писарь. Ка-ак он взмахнет руками, ка-ак закричит!..
И ему казалось, что все это он действительно видел. У него возбужденно блестели глаза, лицо было все мокрое от пота.
Рыжий? переспросил Горошко и ладонью пощупал зашибленную скулу. И вдруг обрадовался:А ты молодец, оказывается. Я еще иду и про себя думаю: «Небось писарек-то побаивается». А тыничего. Немцы рядомлежишь себе спокойно. Нет, ты молодец. Вот рыжего какого-то разглядел. Скажи ты мне, пожалуйста, отчего это люди к концу войны так бояться стали? Вот ползузнаю: немцы там, и нет больше ничего, а самого страх за пятки хватает. И любой так, кого ни возьми, сказал он доверительно и подождал, не скажет ли писарь чего-нибудь.
Но тот молчал.
Ну, вот что, сказал Горошко уже строго, ты комбату про эту пушку помалкивай на всякий случай. Может, ее вовсе и не надо было уничтожать. А то еще немцы взгалдятся, а нам батареей выходить тут.
Леонтьев даже с робостью посмотрел на этого парня: ему самому как раз хотелось рассказать всем про то, как они уничтожили пушку.
Глава IIКОСТЬ СНОВА МЯСОМ ОБРАСТАЕТ
Когда на южной окраине рассвело, третья батарея уже окопалась и стояла замаскированная. За снегами поднялось зимнее солнце, и все увидели немецкие танки, изготовившиеся к атаке. Они не скрывались, на глазах у всех они перестраивались, и оттого, что двигались все время, их трудно было сосчитать. Но их было много.
Впереди, несколько слева третьей батареи, стояла тяжелая батарея другого полка. Комбата ее издали можно было отличить по высокой черной папахе с красным верхом. Он стоял у колеса пушки, одной рукой держа бинокль, другой, в перчатке, делал знаки расчету, и, повинуясь его руке, стволы пушек разворачивались. Видно было, как работают за щитом номера, наводчик крутит колесико поворотного и подъемного механизмов. Батарея готовилась открыть огонь по танкам.
После первого снаряда танки ожили. Они ждали этого, опасались идти в атаку по снежному полю, не зная наших огневых точек, и вызывали огонь на себя. Теперь всей мощью они навалились на батарею. Снаряды густо рвались вокруг нее, и батарейцы только отстреливались.
Оттуда по глубокому снегу бежал человек. Еще издали закричал рыдающим голосом:
Что ж вы смотрите? На ваших глазах нас расстреливают, а вы стоите?
Это был лейтенант, командир взвода, видимо. Спекшиеся губы его с хрипом хватали воздух, глаза горячечно блестели на мертвом, бледном лице. Крепко схватив Беличенко за рукав жесткими пальцами, он тянул его к себе.
Комбат, открывай огонь! Открывай огонь! Прошу! При всех прошу! повторял он с угрозой, и нервное напряжение его передавалось всем на батарее.
Беличенко чувствовал на себе взгляды бойцов.
Быстро подошел командир огневого взвода Назаров:
Товарищ комбат, разрешите открыть огонь.
А танки все били по батарее. Одно орудие ее уже молчало. Снаряд угодил ему под колесо, и пушка осела набок, щит был погнут. Несколько человек осталось лежать в окопе, другие, рассыпавшись, бежали к садам. В середине плотной группой держались четверо, окружив грузного человека в офицерской фуражке, с болтавшимся на груди биноклем. Он был выше, заметней других и, должно быть, ранен, потому что отставал; они не хотели бросать его. Близко разорвалась на снегу мина. Человек в фуражке упал плашмя, остальные побежали дальше. Но он завозился, встал на колени, и они вернулись. Было видно, как они подхватывают его под руки. Потом, бросив, побежали, а он остался лежать лицом в снегу.
Да люди вы или нет? закричал лейтенант. Братьев ваших уничтожают, а вы схоронились!
Назаров ближе шагнул к Беличенко:
Товарищ комбат, мы обязаны открыть огонь!
Ясные честные глаза его, впервые так близко видевшие смерть и уничтожение, смотрели на Беличенко не мигая. Они выдержали его взгляд, только от напряжения и встречного ветра слезы заблестели в них.
Если вы не прикажете, я сам открою огонь!
Я вас расстреляю на месте! задохнувшись, тихо сказал Беличенко.
Когда он обернулся, он не встретил ничьих глаз. А лейтенант, сорвав с головы ушанку, сжал ее в кулаке и грозил:
Ты за это, капитан, ответишь! Мы и мертвые тебя найдем.
И той же дорогой, качаясь, с раздувающимися от ветра волосами, пошел под разрывами обратно. Этого ему никто не мог запретить. А что он доказывал даже смертью своей?
На батарее уже и вторая пушка была подбита и не отвечала на огонь немецких танков. Расчет покинул ее, последние номера уже добегали до садов. Только комбат в своей высокой черной папахе с красным верхом сидел за колесом пушки сжавшись, не желая оставлять батарею, которую сам же погубил. Кому этот его героизм теперь был нужен? Нет, не мог Беличенко открывать огонь. Не имел права, поддавшись чувству, принять бой в условиях, которые навязывали ему немцы. Открой он огонь, и танки обнаружат его замаскированную батарею и с выгодных позиций, издали расстреляют ее, как они только что расстреляли соседнюю. Он отвечал за жизнь людей, но эти же люди сейчас под его взглядом отводили глаза, как перед человеком, который сделал жестокое дело. Ну что ж, командира не обязаны любить, но воле его подчиняться должны.