На разбитой батарее оставались снаряды, и он послал за ними бойцов. Низинкой, садами, оврагами они пробрались туда и вынесли все ящики, а комбат по-прежнему сидел на батарее, оставшейся без пушек и без снарядов. Самое страшное для него сейчас былопокинуть батарею, по которой уже никто не стрелял, лицом к лицу стать перед ответственностью за нее. Но у Беличенко не было сейчас жалости к этому человеку. Да и времени жалеть не оставалось.
Здесь, на окраине садов, третья батарея встретила танки и отбила их. После атаки два танка остались на поле среди засыпанных снегом копен кукурузы. Один из них, без левой гусеницы, еще жил, ворочал башней из стороны в сторону, отстреливаясь. Его добили в упор, и жирный дым, относимый в сторону немцев, потек к небу.
На батарее тоже пахло дымом пожара: это позади нее, в садах, горел и трещал дом, вспыхнувший во время немецкого обстрела; хлопья сажи и искры несло ветром, и они сыпались на пушки.
Санинструктор Тоня перевязывала раненых, когда оттуда прибежала женщина в изорванном платье, словно выскочившая из огня. Увидев Тоню, она стала хватать ее за руки, тянуть с собой, показывая то на бинты, то на красный крест на ее сумке, то на кровь раненого. Она умоляюще прижимала ладони к груди и что-то говорила по-венгерски горячо и быстро. Тоня пошла за ней и долго не возвращалась, только детский крик доносился оттуда. Солдаты, подносившие снаряды, прислушивались невольно: слишком непривычно было слышать на батарее крик ребенка, не по себе становилось. Подождав, Беличенко тоже пошел туда. В яме, среди вещей и узлов, лежала девочка лет пяти. Запрокинутое красное лицо распухло от крика и слез. Мать, обезумевшая от вида ее крови и мучений, стоя на коленях, сдавливала ей виски. Тоня, сжав губы, бледная, перетягивала жгутом ногу ребенка, оторванную осколком у щиколотки. Ей помогал пожилой мужчинаотец или дед девочки, самый беспомощный из всех здесь. У него дрожали руки, он бестолково суетился, стонал, когда крик ребенка становился особенно сильным, и глаза у него были затравленные.
Да держите же! закричала на него Тоня. Своему ребенку только больней делаете.
И увидела Беличенко.
Саша, помоги.
Мужчина, как только его отпустили, схватился руками за затылок и, сморщившись, стоная, начал быстро ходить около ямы взад-вперед.
Когда Беличенко взял в руки то, что осталось от ноги, и почувствовал, как в пальцах у него вздрагивают, сжимаются от прикосновения детские мускулы, увидел, как свежий бинт мгновенно промокает кровью, он вдруг тоже закричал на венгра:
Что ж вы до сих пор сидели в этом бункере? Не уходили почему? Это же война!..
Война, повторил венгр покорно, как бы найдя объяснение всему: он понял это слово.
Ветром несло на них запах гари. Батарейцы, тушившие огоньпожар был хорошим ориентиром для немцев, приносили оттуда вещи и узлы и клали на землю. Жмурясь от жалости, они смотрели на девочку. За войну они достаточно видели смертей и крови, но к виду детских страданий все же привыкнуть нельзя.
Беличенко подозвал двух бойцов и приказал им помочь семье венгров перетащиться в тыл, подальше от огневых позиций, потому что скоро должна была начаться новая атака.
По дороге на батарею Тоня догнала его, пошла рядом.
У меня все время было виноватое чувство перед этой матерью, сказала она, мучаясь. Если бы мы не поставили здесь пушки, может быть, девочку не ранило бы. Вот вырастет она Женщина без ногиэто ужасно.
Беличенко не ответил: только что виденное стояло перед глазами.
На батарее все было готово к бою. Раненые перевязаны, убитые снесены все в одно место. Они лежали по краю бомбовой воронки, прикрытые плащ-палатками, теперь уже безразличные ко всему на свете.
Похороненные под артиллерийскую канонаду, они навечно останутся в этой земле.
Беличенко посмотрел на солдат, стоящих у пушки. Их было немного уже. Они молча ждали следующей атаки.
Но была и она отбита, а потом потеряли атакам счет. И с каждой отбитой атакой укреплялось сознание, что хотя и нет уже никакой возможности, а все же держаться здесь можно.
К исходу вторых суток стало и людей на третьей батарее постепенно прибавляться. Сначала пришел наводчик сорокапятимиллиметровой пушки, прозванной на фронте «Прощай, родина» за то, что расчеты этих легких противотанковых пушек, двигавшихся вместе с пехотой и остававшихся впереди, когда пехота отступала, несли самые большие потери. Пушка его одна стояла под бугром: несколько раз ее чуть не опрокидывало взрывом, засыпало землей, но спустя время она вновь оживала и, отскакивая при каждом выстреле, вела частый, злой огонь по немецкой пехоте, по бортам и гусеницам немецких танков; от мощной лобовой брони снаряды ее, чиркнув, как спичка по коробке, рикошетировали. Копошился около орудия только этот рябоватый сержант в длинной, до пят, шинели, единственный из всего расчета оставшийся в живых. Он уже давно ниоткуда не получал приказаний и действовал по своему разумению: видел немцевнаводил, стрелял и бежал за другим снарядом.
Когда снаряды кончились, сержант снял с пушки замок и, неся его в руках перед животом, пошел не спеша, не обращая внимания на разрывы мин. Полы его шинели были пристегнуты спереди к поясу, и, казалось, он в подоле несет какую-то неудобную тяжесть. Взрывом с него сбило ушанку. Сержант оглянулся, аккуратно положил на землю замок и, глубоко натянув ушанку на голову, пошел опять со своей ношей. Потом побежал.
Когда он пришел на батарею, солдаты смотрели на него с молчаливым удивлением. Один сказал:
Жить тебе, сержант, долго: как стреляли, а он пешком идет!
Наводчик положил замок, черной, обмотанной тряпкой рукой, на которой белели одни ногти, вытер пот со лбарука от усталости вздрагивала. Увидев идущего на него капитана, он как будто оробел, подтянулсямаленький, в подоткнутой шинели, в растоптанных сапогах.
Какого полка, сержант? спросил Беличенко.
Тот, собрав морщины на лбу, напряженным взглядом следил за его губами. И, начиная понимать, не веря еще, Беличенко сжал его плечо, встряхнул, точно заставляя проснуться:
Сержант!..
У наводчика от мучительного желания разобрать, что говорят ему, появилось на лице жалкое, виноватое выражение.
Снаряды кончились, товарищ капитан, прохрипел он одичавшим голосом. Были б снаряды, а то стрелять нечем
Сержант был глух. Его, оказалось, контузило еще утром прошлого дня. И когда он шел с замком орудия, а поблизости рвались мины, мир для него по-прежнему был погружен в тишину.
Он остался на батарее, заменив убитого замкового. Когда надо было сказать ему что-либо, его трясли за плечо, и он, поняв, обрадованно кивал.
Пришел еще пехотинец, худой, с жилистой шеей.
Смотри, что делает, сказал он, ни к кому не обращаясь в отдельности и глядя на разрывы мин. Одну от одной на метр кладет Нет ли у кого закурить, ребята?
Ему отсыпали на цигарку. Пехотинец помялся, сказал, неловко улыбнувшись:
Нас, видишь, какое дело, семеро.
А где ж остальные?
Пехотинец ткнул длинным пальцем в темноту:
Вон там сидят, охраняют.
Кого охраняют?
Вас, стало быть, с фланга охраняем.
Разговор происходил в орудийном окопе. Один за другим подходили батарейцы. Они только что стреляли по танкам, бой был удачным, и на всех потных, красных охваченных оживлением лицах, во всех глазах еще не остыл горячий азарт боя. Все громко разговаривали, беспричинно смеялисьнервное напряжение, скопившееся в бою, требовало выхода. Многие, подходя, уже улыбались заранее, словно ожидали, что пехотинец будет рассказывать непременно смешное что-либо. Молодцеватый, широкогрудый заряжающий, вольно отставив ногу и выпятив грудь, словно на кулачном бою, спрашивал, указывая папиросой себе в пуговицу гимнастерки:
Это вы-то нас охраняете? и победителем оглядывался на артиллеристов.
Но пехотинец не смутился и не обиделся даже.
Смешного тут чуть, сказал он, а потрясти, так и вовсе не окажется. Нас тоже прежде рота была. И старший лейтенант был над нами, говорил он, оглядываясь на Беличенко и как бы сравнивая их. А теперь как осталось нас семеро, так сидим, обороняемся. Пулемет есть, патронов хватает, а вот табачку припас кончился. Беда с табачком.