Что делать дальше, я так и не придумал, но раз уж я встал, надо было двигаться: переживать в темной комнате еще тоскливей, чем в освещенной, а зажечь свет я не хотел, потому что тогда мог увидеть в темном окне свое отражение; на такое я в тот миг не был способен. Я толкнул дверь, вышел на веранду, на крылечко и спустился в сад.
Совсем стемнело, и небо было спокойным и ясным, и звезды, вечные утешительницы, своим неощутимым светом прикоснулись к моему лицу. Летучая мышь промчалась бесшумно и низко, круто метнулась в сторону и через мгновение кинулась еще куда-то; ловила мошек, верно; но мне в тот миг показалось, что это - проекция моей души на белесоватое небо, и что во мне сейчас что-то - душа, коли нет иного термина, - вот так же мечется, ловя ускользающую добычу и шарахаясь от препятствий. У летучей мыши для этого есть, как известно, локатор. А у меня что было? Я подумал и нашел словечко: судьба.
И вот я шел вдоль забора, мимо хилых яблонь, и думал: где у человека судьба? Медики вроде бы знают, какие центры в организме, в головном мозге ведают разными функциями - зрением, слухом, болью, удовольствием, даже, может быть, памятью. А где центр судьбы? Без него, думал я, никак нельзя: ведь судьба - не вне человека, а в нем самом, потому-то от нее и не уйти. (Истина, известная настолько давно, что уже в том двадцатом веке она была банальностью.) Не уйти; а уйти мне хотелось, потому что после сказанных и услышанных нынче слов судьба моя могла заключаться лишь в одном: неторопливо стареть. И этой судьбы я не желал.
Молодость - существо, и она не хочет умирать. Вообще, человек живет несколько почти совсем независимых жизней и, значит, его постигает несколько смертей. Умирает детство, умирает юность. Но детство умирает, само того не понимая, и ему интересно: детство жаждет перемен. Юность героически: она полагает, что все еще впереди и смерть ее - всего лишь переход в лучший мир, юность в этом смысле крайне религиозна, она бесконечно верит в жизнь. Молодость - иное; она уже просматривает путь далеко вперед и чувствует себя примерно как тот, что падал со сто какого-то этажа и, когда из окна пятидесятого ему крикнули: "Как дела?" бодро ответил: "Пока - ничего". Молодость не хочет умирать, даже состарившись, даже когда она уже - старая молодость.
Да, я не хотел этой смерти, а нетопырь все суетился вверху, и звезды оглаживали его так же, как и меня. Я тронул пальцами ствол; кора была теплая. Я нагнулся и ладонью коснулся травы, и она показалась мне нежной, как волосы, волосы Наники.
Впрочем, может, и не нетопырь метался над головой, а какая-то другая летучая мышь. Просто в детстве я очень любил "Маугли" и помнил до сих пор песенку оттуда:
На крыльях Чиля пала ночь,
Летят нетопыри...
Теперь-то я знал, что ребенок, попавший в джунгли, не вырастет человеком, хотя биологически и останется им. А в детстве мне казалось, что только там, в лесу, можно жить по-настоящему, что в нем - подлинная свобода. Поэтому, наверное, я, горожанин, всю жизнь так любил лес. Лес, братство человека, зверей, всей природы. И сейчас, когда я трогал кору яблоньки, гладил траву и глядел на звезды и на летучую мышь, я понял вдруг, какой выход есть для моей боли, моей скорби о Нанике и о любви. Не надо было ни пить, ни искать приятелей и плакаться. Нужно было снова попытаться найти тот общий язык со всем, что окружало меня, который я в детстве знал - или думал, что знаю, - и забыл впоследствии, когда стал воспринимать природу как декорацию или условие рациональной жизни. Надо было окунуться в природу, нырнуть в нее, погрузиться - может быть, даже раствориться, и оставаться в ней до тех пор, пока она не вымоет из меня все лишнее, чего немало накопилось за прожитые десятилетия и из-за чего, быть может, Наника и сказала о своем разочаровании.
Это было уже почти готовое решение.