Эпоха т. н. Серебряного века поневоле унаследовала праздничный набор из эпохи т. н. поэтического «безвременья»:
ВОДА И ТО, ЧТО С НЕЙ СВЯЗАНО
вода, волна, море, лагуна, канал, гондола, лодка
ТВЕРДЬ
набережные, мосты, камень, мрамор
ТОПОНИМЫ, НАЗВАНИЯ УЛИЦ И ПЛОЩАДЕЙ
Адриатика, Большой канал, Риальто, Лидо, площадь Святого Марка, Пьяцетта, ponte dei Sospiri
АРХИТЕКТУРНЫЕ СООРУЖЕНИЯ, ПАМЯТНИКИ
здания дворцы палаццо, «львиный столб», башня с часами, Дворец дожей, собор Св. Марка, Casa dOro
КАРТИНЫ / ХУДОЖНИКИ
мозаика, иконостас в соборе Св. Марка; Беллини, Веронезе, Тинторетто, Тициан
ПЕРСОНАЖИ
дож, гондольер/лодочник, купец, рыбак
ИСТОРИЧЕСКИЕ, КУЛЬТУРНЫЕ РЕАЛИИ И/ИЛИ АРТЕФАКТЫ
карнавал; стекло, зеркало, кружево, маска (баутта)
МУЗЫКА
канцона, баркарола, мандолина, гитара
ЦВЕТА, ЭПИТЕТЫ
зеленый, голубой, черный, золотой; кружевной, узорный, стеклянный
Интересно, что венецианские артефакты стекло и зеркало, кружева перешли в пространственные сигнатуры: вода (зеркало, стекло воды) и архитектура (кружевные, узорные фасады дворцов)[18].
При этом согласно ощущению исследователя по завершении XX века
временные и пространственные смысловые объемы, в которых «купается» Венеция, то безмерно расширяются (как у Брюсова, Блока), то сужаются до размеров венецианской лавки (как у Ахматовой), бывая время от времени и равными самим себе (как <> у Бунина), сквозные мотивы сна, воспоминания, «города под водой», любви и смерти, красоты и жалкости, величия и падения, живописи и скульптуры, толпы и одиночества, звука и трагической либо умиротворяющей тишины, тленья и темноты, праздника и похорон, дня и солнца, ночи и луны, здоровья и болезни, «вечного возвращения» пронизывают русский венецианский текст[19].
Размещение «венецизмов» в рифменных позициях превращает стихосложение в род буриме, пейзаж подбирается под созвучия: лагуны уснувшей шхуны будущего гунна перил чугунных облаков седеющие руна разбившиеся луны ветра рвущиеся струны рог Фортуны (Христина Кроткова); лагун Венеции я ворожу, вещун, камни, как чугун головы отрубленные лун (Сергей Маковский); жарко арка ярко Сан-Марко (Александр Федоров); лев Святого Марка солнце ласково, не ярко (Григорий Гнесин); Сан-Марко когда жарко (Нина Берберова); Сан-Марко будет жарко, гондольеры на Пьяцетте как птицы на рассвете возятся, как дети, вапоретто не оперетта догорает лето как сигарета (Маргарита Алигер); пьяцетте парапете (Л. Л. Жданов); Чимароза чертоза роза (Вера Инбер); San Giorgio Maggiore не так далеко море (Сергей Зубов); Торчелло вечерело сердце сиротело (Александр Тян-Шанский); мостом «Дэи соспири» лазурь лагунной шири (Сергей Шервинский); Коллеоне на изумрудном фоне (Владимир Святловский); гондолы присмирели роскошный Даниэли (Сергей Шервинский); Тинторетто стук кареты (Олег Ильинский); на водном ложе Вздохов мост, Палаццо дожей (Софья Киндякова) и т. д. Усталость европейской культуры от ноши семантических нагрузок, висящих на каждой из этих глосс, привела к тому, что к концу XX века появился роман о смерти в Венеции («Утешение странствующих», «The Comfort of Strangers», Иэна Макьюэна), в котором нет ни одного элемента местной ономастики и локальной языковой конкретики.
В эпоху, с которой начинается действие нашей антологии (а заканчивается оно в 1972 году, аккурат перед первым приездом Иосифа Бродского, условно обозначившим, на наш взгляд, смену манеры в русской стиховой венециане), воспаленное внимание к «городу воды, колоннад и мостов» (Н. Гумилев) прививали русским читателям новомодные иностранцы рубежа веков. В нашумевшем романе Оскара Уайльда Дориан Грей читал «Эмали и камеи» Готье в роскошном издании на японской бумаге в переплете из лимонно-желтой кожи.
дошел до стихов о Венеции:
В хроматической гамме
И с грудью, струящейся жемчугом,
Венера Адриатики
Воздымает из вод свое тело розово-белое.
Купола, на лазурных волнах,
Словно фраза с чеканным контуром,
Выступают, как груди полные,
Колеблемы вздохом любви[20].
Гондола моя причалила
Тихо к колонне,
Пред фасадом розовым
У мраморной лестницы.
Как волшебны эти стихи. Читаешь их, кажется, будто плывешь по водным зеленым дорогам розово-жемчужного города, лежа в черной гондоле с серебряной кормой и спущенным пологом. Эти строки, казалось ему, походили на те прямые бирюзово-голубые полосы, что извиваются за вами, когда вы тихо плывете по Лидо. Внезапные вспышки красок напоминали ему блеск птиц с опалово-ирисовыми шеями, что летают вокруг высокой, подобно медовому соту, колокольни или расхаживают с такой величавой грацией вдоль темных аркад. Откинувшись назад, с полузакрытыми глазами, он повторял про себя: