Может быть, поэтому ни одна из них потом не отзывалась о нем положительно, точно мстя ему за тот длительный обман, которого она считала себя жертвой - как это ни казалось парадоксально на первый взгляд.
Я никогда не интересовался вопросом, что именно делал Мервиль и что приносило ему довольно значительные доходы. Было, однако, нетрудно себе представить, что при его всегдашней разбросанности он мог заниматься очень разными вещами одновременно. У него были дела за границей, он часто уезжал то в одну, то в другую страну, и жены его были тоже разной национальности. Последний раз, год тому назад, он женился на кинематографической артистке австрийского происхождения, очень красивой, холодной и глупой женщине, душевное убожество которой было настолько очевидно, что со стороны становилось как-то неловко за него. Но он был влюблен, говорил об Америке, о том, что ее исключительный артистический дар, которому до сих пор мешали развернуться неблагоприятные обстоятельства... Но даже его иллюзий хватило только на несколько месяцев, после чего он расстался с ней и она, пережив два или три неудачных романа, кончила тем, что вышла замуж за какого-то чикагского промышленника, который подходил ей, вероятно, гораздо больше, чем этот вздорный человек, говоривший вещи, которых она не понимала.
Мервиля нельзя было тотчас же не узнать, в частности потому, что у него была совершенно седая голова, - она стала такой, когда ему не было еще тридцати лет, - и в темных его глазах на загоревшем лице было выражение печальной рассеянности, которое было характерно для него в те периоды, когда он еще не собирался жениться или был женат в течение сравнительно долгого времени. Я окликнул его. Он быстро подошел ко мне, и у меня было впечатление, что он искренно обрадовался. Через минуту он сидел против меня, пил черный кофе и все посматривал в сторону пианиста, который продолжал играть по-прежнему - небрежно и неутомимо. Я спросил его, давно ли он здесь и как его дела. Он пожал плечами и ответил:
- Ты знаешь, что состояние моих дел меня никогда особенно не волновало. Здесь я около трех недель, но это тоже неважно, - в сущности, не все ли равно, где именно быть?
И в это время, как назло, под пальцами пианиста прозвучал целый отрывок из "Венгерской рапсодии". У Мервиля дернулось лицо - я знал это его движение еще со студенческих лет, - и он тряхнул головой. Я сказал:
- Что делать, мой милый, мне тоже иногда кажется, что мир состоит из напоминаний.
Не глядя на меня, он сказал таким тоном, точно разговаривал сам с собой, не обращаясь к собеседнику:
- Самые грустные периоды в жизни - это те, когда ты ощущаешь непоправимую пустоту.
- Представь себе, что я об этом тоже только что думал, - ответил я, какое странное совпадение. В противоположность тебе, однако, я склонен считать, что ощущение пустоты - это скорее приятная вещь. Мы с тобой об этом неоднократно говорили и, вероятно, будем еще не раз говорить. Но знаешь, о чем я сейчас, только что, подумал? Что, по-видимому, игра пианиста полна совершенно определенного содержания. Ты видишь, и у тебя и у меня она вызвала одну и ту же мысль. Мы, однако, совершенно разные люди, у нас разная жизнь и разные взгляды на жизнь, и я не видел тебя больше года. Ты давно вернулся из Америки?
В прозрачном потолке сильнее темнело небо, дым папиросы растворялся и исчезал. Мервиль ответил:
- Я ошибся и на этот раз, как я ошибался до сих пор. Я вернулся в Европу три месяца тому назад. Теперь я один, и я спрашиваю себя, на кой черт я вообще существую?
- Извини меня за откровенность, - сказал я. - Мне за тебя неловко. Ты изучал искусство, биологию, астрономию, историю философии, и ты не можешь выйти из очень узкого круга твоих личных чувств и делаешь наивнейшие обобщения, которые тебе непростительны.