Тынянов Юрий
ЮРИЙ ТЫНЯНОВ
Взгляни на лик холодный сей, Взгляни: в нем жизни нет Но как на нем былых страстей Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,Над бездною висит,Утратив прежний грозный рев.Храня движенья вид.Евгений Баратынский
На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался хруст костей у Михайловского манежа - восставшие бежали по телам товарищей - это пытали время, был "большой застенок" (так говорили в эпоху Петра).Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади, лица, тянущиеся лосинами щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга.Тогда начали мерить числом и мерой, судить порхающих отцов; отцы были осуждены на казнь и бесславную жизнь.Случайный путешественник-француз, пораженный устройством русского механизма, писал о нем: "империя каталогов", и добавлял: "блестящих".Отцы пригнулись, дети зашевелились, отцы стали бояться детей, уважать их, стали заискивать. У них были по ночам угрызения, тяжелые всхлипы. Они называли это "совестью" и "воспоминанием".И были пустоты.За пустотами мало кто разглядел, что кровь отлила от порхающих, как шпага ломких, отцов, что кровь века переместилась.Дети были моложе отцов всего на два, на три года. Руками рабов и завоеванных пленных, суетясь, дорожась (но не прыгая), они завинтили пустой Бенкендорфов механизм и пустили винт фабрикой и заводом. В тридцатых годах запахло Америкой, ост-индским дымом.Дуло два ветра: на восток и на запад, и оба несли с собою: соль и смерть отцам и деньги - детям.Чем была политика для отцов?"Что такое тайное общество? Мы ходили в Париже к девчонкам, здесь пойдем на Медведя", - так говорил декабрист Лунин.Он не был легкомыслен, он дразнил потом Николая из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком; тростью он дразнил медведя - он был легок.Бунт и женщины были сладострастием стихов и даже слов обыденного разговора. Отсюда же шла и смерть, от бунта и женщин.Людей, умиравших раньше своего века, смерть застигала внезапно, как любовь, как дождь."Он схватил за руку испуганного доктора и просил настоятельно помощи, громко требуя и крича на него: "Да понимаешь ли, мой друг, что я жить хочу, жить хочу!" Так умирал Ермолов, законсервированный Николаем в банку полководец двадцатых годов.И врач, сдавленный его рукой, упал в обморок.Они узнавали друг друга потом в толпе тридцатых годов, люди двадцатых, - у них был такой "масонский знак", взгляд такой и в особенности усмешка, которой другие не понимали. Усмешка была почти детская.Кругом они слышали другие слова, они всеми силами бились над таким словом, как "камер-юнкер" или "аренда", и тоже их не понимали. Они жизнью расплачивались иногда за незнакомство со словарем своих детей и младших братьев. Легко умирать за "девчонок" или за "тайное общество", за "камер-юнкера" лечь тяжелее.Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их.У них было в тридцатых годах верное чутье, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни дружбы.Что дружба? Что любовь?Дружбу они обронили где-то в предыдущем десятилетии, и от нее осталась только привычка писать письма да ходатайствовать за виноватых друзей - кстати, тогда виноватых было много. Они писали друг другу длинные сентиментальные письма и обманывали друг друга, как раньше обманывали женщин.