Так казалось тогда Пальма, и это не представлялось ему наивностью.
* * *
— Что вы смеетесь? — спросил Хаген.
— Это я над собою смеюсь, — ответил Пальма. — Над своей наивностью. Отличительная черта человечества — варварская, нецензурная наивность. А тех, кто прозрел, либо распинают на кресте, либо превозносят пророком, либо обвиняют в ереси.
— Я понял, — сказал Хаген. — Это интересная мысль, но какое отношение она имеет к той ахинее про ваших словацких баб в горах, хотел бы я знать?!
— Прямое: только когда проводишь много времени в обществе веселых женщин и никакие другие суетности тебя не обременяют, начинаешь серьезно думать о главном. А вы? О чем вы сейчас думаете, бедняга? Верить или не верить, что я в Праге не был, а прожил у лесничихи в Высоких Татрах, пока ее муж водил немцев по горам в поисках оленя, — не так ли? И бить вы меня не можете — нет у вас инструкций, как я понял. И вы отправили за инструкциями вашего коллегу с мрачной физиономией. Разве не так? А я устал и больше не хочу с вами разговаривать. Ясно?
Хаген ударил Пальма в подбородок, и тот упал со стула. По тому, как Хаген ринулся к нему — с растерянным лицом, стукнувшись об угол стола, Пальма понял, что этот кретин ударил его не по инструкции.
«Тайм-аут, — подумал Пальма. — Я буду последним болваном, если не заработаю себе тайм-аут на этом его срыве».
И, застонав, он закрыл глаза…
«Ю с т а с у. Можно ли выяснить срок вылета самолета из Берлина?
Каким кодом будет поддерживаться связь с самолетом из Берлина и
Бургоса? Ждем ответа срочно. Ц е н т р».
Эту шифровку Вольф получил сразу же после того, как Штирлиц расстался с ним. Он покачал головой: если самолет уйдет из Берлина сегодня или даже завтра, Штирлиц будет бессилен сделать что-либо. На это нужно дня три как минимум. А этих самых трех дней нет: Берлин, видимо, торопится вывезти латыша. План Штирлица был заманчив, и Вольф оценил его холодное математическое изящество. Но с самого начала он верил только в налет на гестаповское «хозяйство» в горах. Он понимал, что это риск, большой риск, но тем не менее он считал, что этот путь — единственный.
…Штирлиц, увидев Пальма, лежавшего на софе с разбитым ртом, немедленно пошел к радистам и передал шифровку на Принц-Альбрехтштрассе Гейдриху, что «гость захворал» и в течение трех дней будет нетранспортабелен. Причем шифровку эту он заставил подписать Хагена, перепуганного и жалкого.
— Я покрываю вас, — сказал он Хагену, — в первый и последний раз, запомните это!
— Он глумился надо мной, штурмбанфюрер…
— Руками? Или каблуками ботинок? Или пресс-папье?! Вы понимаете, что поставили дело на грань срыва?! Вместо того чтобы продемонстрировать наше спокойное всезнающее могущество и на этом сломить его, вы начали его бить! Вы понимаете, что с вами будет, если я подтвержу Гейдриху, как вы себя вели с ним — без санкции на то руководства?! Идите, Хаген, и отдохните, а то вы не сможете дальше работать — с этакими-то нервами…
* * *
Пальма лежал, закрыв глаза.
«Видимо, главное, — неторопливо размышлял он, стараясь думать о себе со стороны, — что будет интересовать в моем деле Хагена, — это Лерст, весь цикл наших взаимоотношений. И „мессершмитт“… Он бережет это про запас — я там уязвим… А о том, что со мной будет дальше, лучше пока не думать. В одиночестве опасно размышлять над такого рода делами. Можно запаниковать. А это дурно. Надо в такой ситуации решать локальные арифметические задачки: это помогает чувствовать себя человеком, который может драться… Во всяком случае, который старается это делать… Когда же мы с Лерстом встретились по-настоящему? И где?»
Лондон, 1936
В клуб «Атенеум» он пришел рано утром, когда еще в залах и каминных было пусто.