Для того моя мать с тетей Нюрой и съехались, сбились под одну крышу, чтобы вместе пережить трудные времена, которые как начались в тридцать восьмом году, так и не кончались. Из далекого Забайкалья, с Приморья, из Игарки, через казахстанские ссылки в пустыне - и наконец в Россию, в малый поселок на берегу Дона. И здесь - по чужим углам. И вот этот сруб посреди голого двора. Даже забора не было. Окошки - маленькие, внутри - темно и черно. Квартировал там бобыль-инвалид с деревяшкой вместо ноги.
Но все же - свой угол после стольких лет и годов мытарств. Взрослым уже под сорок, а все - чужие углы. Мне - шесть лет. Я - самый счастливый. Старшим - долгие труды и труды: отскоблить дом, переложить печь, коридор пристроить, поставить летнюю кухню, сараи, катух для коровы, курятник, закут свинье, выкопать погреб, колодец, заборишком хотя бы ледащим, но обнести двор и огород.
Для старших - долгие труды, которые не были для них внове. От первого дома, родительского, в Самаринском Затоне, на реке Шилке, тетя Нюра и мать моя сменили столько углов, им счета нет. Порой начиная с голой земли, как в Майеркане, среди казахской степи, в Или, где вовсе пустыня. Игарка, Дудинка, Бурлю-Тюбе, Балхаш, Хабаровск, Благовещенск. Из края в край гонял НКВД семью врага народа, японского шпиона. Сам "шпион" и вовсе на тюремных да лагерных нарах Хабаровска, Алма-Аты, Архангельска.
Теперь - снисхождение. Пусть "без права жительства в областных центрах", пусть занесенный донскими песками поселок, надзор НКВД. Но все вместе и вроде никуда не гонят. Работать разрешили. И наконец - свой домишко. Может, даст бог покоя...
Спасибо. Дал. На этом дворе, на своем, дядя Петя прожил двадцать лет и умер, упав возле яблони. Я перенес его на веранду, бросился за врачом - добро, что больница недалеко. Но он умер. Вначале лицо стало черным, потом посветлело. А на том же самом месте, во дворе, под яблоней "яндыковкой", на двадцать пять лет мужа пережив, упала и тетя Нюра. Но умерла не сразу, а еще больше недели, целых девять дней, отходила. И умерла.
Воскресные пирожки
Домашний дух для меня - это воскресные пирожки, их сладкое благоухание. В детстве каждое воскресенье просыпаюсь и сразу чую: тетя Нюра пирожков напекла. Позднее, приедешь из города в день воскресный - дом родной встречает духом печеного. Калитку отворяешь - и радуешься: тетя Нюра пирожков напекла.
Вот они - золотистые, в поджаристой корочке, подъемистые, пышные. Разломишь ли, откусишь - и открывается ноздреватая плоть печеного и сочная, дразнящая нюх начинка. Когда стали получше жить, нечасто, но появлялись пирожки с мясом да ливером. А прежде - с картошкой да капустой, летом - с яблоками свежими, зимою - с сушеными. Но разве дело в начинке...
Позднее поездил я по России, по Советскому Союзу, по всему белому свету. Недурно приходилось едать в иных краях. Жаловаться грех. Но тети Нюрины пирожки - единственные, таких нет и не будет.
Вспоминать тетю Нюру для меня легко, хотя, конечно, печально. Пять лет, как умерла она, раз за разом отмечаем горькие годовщины. Но порою мне кажется, что тетя Нюра где-то рядом. Не могу отвыкнуть. И это понятно. Долгих пятьдесят лет - и пять всего лишь. Это - разница. Полвека прожила она в нашем старом доме. Не просто часть его - а душа.
На старых, довоенных фотографиях тетя Нюра красива на редкость: прямой нос, темные глаза, брови - дугой, густые длинные волосы, в косе да в короне. А в памяти моей - пожилая полная женщина, ростом - невеликая, голова - в седине, лицо - в морщинах. Алексеевна ли, Лексевна, Нюра, тетя Нюра да бабушка Нюра для кого как.
Лицом и телом - полная. "Хлебушка много ем, - говорила она. - И кашу - с хлебушком, и чай - с хлебушком, а без хлебушка не могу..."
Можешь, тетя Нюра, можешь.