)} И описание этой бедности разрывало душу людей чувствительных и добрых, а испанец все-таки был "в лохмотьях" в теплом климате, и у него была еще "своя гитара"....
Западные писатели совсем не знают самых совершенных людей в этом роде. Порционный мужик был бы моделью получше испанца с гитарой. Это был не человек, а какое-то движущееся ничто. Это сухой лист, который оторван где-то от какого-то ледащего дерева, и его теперь гонит и кружит по ветру, и мочит его, и сушит, и все это опять для того, чтобы гнать и метать куда-то далее....
И видишь его, и не разумеешь: в чем же есть смысл этого существования?
"Господи! что сей сам или родители его согрешили, и как проявятся в нем дела божии?!" Неужели если бы птицы исклевали его в зерне или если бы камень жерновый утопил его в детстве, - ему тогда было бы хуже?
Конечно, "весть господь, чего ради изнемождает плоть сынов человеческих", но человеку все-таки будет "страшно за человека"!
VIII
Он подошел и стал и никому не сказал ни слова.... Босые ноги его все в болотине, волоса шевелятся.... Я близорук, но я вижу, что там делается. Руки его висят вдоль ребер, и он большими перстами запнул их за веревочку, которою подпоясан. Какие бедные, несчастные руки! Они не могли бы щипать гитару.... Нет, это какие-то увядшие плети тыквы, которую никто не поливал в засуху. Глаза круглые, унылые и разного цвета - они не глядят ни на что в особенности, а заметно, что они все видят, но ему ничто не интересно. За щеками во рту он что-то двигает; это ходит у него за скулою, как орех у белки.
С этого и началась беседа. Лавочник спросил у него:
- Что ты, Лишенный, во рту сосешь? Он плюнул на ладонь и молча показал медный грош и сейчас же опять взял его в рот вместе с слюнями...
- Хлеба купить желаешь?
Порционный отрицательно покачав головою.
Лавочник в его же присутствии наскоро изъяснил о нем, что он "из-за Москвы", - "оголел с голоду": чей-то скот пригнал в Петербург и хотел там остаться дрова катать, чтобы домой денег послать, но у него в ночлежном приюте какой-то странник украл пятнадцать рублей и скрылся, а он с горя ходил без ума и взят и выслан "с лишеньем столицы", но не вытерпел и опять назад прибежал, чтобы свои пятнадцать рублей отыскивать.
И когда рассказ дошел до этого, порционный отозвался; он опять выплюнул на руку грош и сказал:
- Теперь уже не надо.
Голос у него тоненький и жалостный, как у больных девочек, когда они обмогаются. - Отчего же не надо?
- Детки померли....
- Разве ты письмо получил?
- Нет; журавли летели да пели,
- А где же твоя жена?
- К слепым пошла. Слепым-то ведь хорошо жить: им подают... им надо стряпать...
Мы все замолчали, - кажется, мы все страдали, а он, без сомнения, всех больше; но лицо его не выражало ничего!
- Убитый человек! - прошептал нищий лавочник, - в рассудке решается, и подал ему булку.
Тот ее взял, не поблагодарив, сунул за локоть и опять опустил руки вдоль ребер.
- Съешь! - сказал лавочник.
Мужик не отвечал, но взял булку в руку, подержал и даже что-то с нее хотел счистить, и опять туда же сунул, за локоть.
- Не хочешь есть?
- Не хочу... детям снесу.
- Да дети ведь померли!
- Ну так что ж... Им там дадут, в раю, по яблочку.
- Ну да; а ты булку сам съешь.
Мужик опять взял булку в руки, опять снял с нее то, что ненадлежаще явилось, и затем вздохнул и тихо сказал:
- Нет; все-таки пущай лучше детям. Лавочник посмотрел на него вздвигнул плечами и прошептал:
- Господи! тоже и родитель еще называется! Мужик это услыхал и повторил:
- Родители.
- И все чувства к семье имеешь?
- А то как же!
- А какое твое вперед стремление?
- Не знаю.
- Расскажи барину, как генерал докторов бил... Барин тебе тоже на хлеб даст: может быть, в Нарву съездишь, а там какую-нибудь работу найдешь.